— То есть?
— Да просто обычно разговоры о значении истинной любви начинаются месяца через три после знакомства, а не через три часа.
— По ее словам, — Хедли подбородком указала на сиденье справа от Оливера, — три часа — все равно что три года.
— Ага, но это для влюбленных.
— Точно. Это не о нас.
— Ну да, — улыбнулся Оливер. — Не о нас. Так что три часа — это три часа, и не больше. А мы неправильно подошли к делу.
— В каком смысле?
— Я уже знаю твои взгляды на брак, а о важном мы еще даже не говорили. Ну там, какой твой любимый цвет, любимая еда…
— Синий, мексиканская.
Оливер задумчиво кивнул:
— Уважаю. А у меня — зеленый и карри.
— Карри? — Хедли сделала гримаску. — Правда?
— Не надо осуждать! Что еще?
Свет в салоне потускнел — его пригасили перед взлетом. Моторы набирали обороты. Хедли на мгновение зажмурилась.
— Что? Что еще?
— Любимое животное?
— Не знаю… — Она снова открыла глаза. — Собаки?
Оливер покачал головой.
— Скучно. Вторая попытка.
— Тогда слоны.
— Правда, что ли?
Хедли кивнула.
— Почему вдруг?
— В детстве я не могла заснуть без драного плюшевого слоника, — объяснила она, сама не понимая, отчего сейчас вспомнила о своей игрушке. Может, все дело в предстоящей встрече с отцом, а может, грозный рев моторов вызвал детское желание спрятаться под одеяло.
— По‑моему, это не считается.
— Сразу видно, что ты не знаком со Слоником.
Оливер захохотал:
— Имя сама придумала?
— Ага, — улыбнулась Хедли.
У Слоника были черные блестящие глазки и большие мягкие уши, а вместо хвоста — шнурок. Обнимешь Слоника, и все становится проще: и доедать овощи, и надевать колючие колготки, и ушибленная нога не так болит, и больное горло не саднит… Слоник спасал от всего.
Со временем он утратил один глаз и большую часть хвоста. Его заливали слезами, обчихивали, сидели на нем! И все равно если Хедли из‑за чего‑нибудь расстраивалась, папа клал ей руку на макушку и подталкивал к лестнице. «Пора посоветоваться со Слоником!» — объявлял он, и почему‑то это всегда действовало.
Хедли только сейчас пришло в голову, что заслуга‑то в основном была папина, а вовсе не Слоника.
Оливер улыбнулся, глядя на нее:
— Все равно не считается.
— Ладно, а какое у тебя любимое животное?
— Белоголовый орлан.
Хедли засмеялась:
— Неправда!
— Я — и неправда? — Он прижал руку к сердцу. — Разве плохо любить животное, которое символизирует свободу?
— Ты просто меня разыгрываешь!
— Может быть. Немножко, — хмыкнул Оливер. — Но ведь получается?
— Что, довести меня до того, чтобы я тебя стукнула?
— Нет, — тихо ответил он. — Чтобы отвлечь тебя.
— От чего?
— От твоей клаустрофобии.
Хедли благодарно улыбнулась ему и передразнила Оливера:
— Немножко… Хотя сейчас еще ничего. Хуже будет, когда мы взлетим.
— Почему? Там открытое пространство.
— А бежать некуда. Нет запасного выхода на всякий случай.
— Понял, — театрально вздохнул Оливер. — Я слышу это часто от девчонок.
Хедли, коротко рассмеявшись, вновь закрыла глаза. Самолет набирал скорость, с ревом мчась по взлетной полосе. Пассажиров прижимало к спинкам сидений, нос самолета задирался, и наконец, в последний раз подпрыгнув, самолет взмывал ввысь, будто гигантская металлическая птица.
Хедли стиснула подлокотники кресла. Самолет рвался в ночное небо, и огни внизу постепенно удалялись, превращаясь в ровные ряды крошечных пикселей. От перепада давления закладывало уши. Хедли прижималась лбом к стеклу, страшась того мгновения, когда они поднимутся выше облаков и земля совсем скроется из виду. Тогда не останется ничего, кроме огромного неба вокруг.
Здания и прямоугольники парковок уменьшались на глазах, все сливалось в причудливые узоры: оранжевые огоньки уличных фонарей, ленты автострад… Хедли выпрямилась, ощущая на лбу прохладу от плексигласа и стараясь не терять из виду город внизу. Страшен не полет — страшно оторваться от земли. Но пока они были еще достаточно низко, чтобы рассмотреть освещенные окна домов. И Оливер — рядом. С ним никакие грозы не страшны.
5
22:36
по Североамериканскому восточному времени
03:36
по Гринвичу
ЧЕРЕЗ ПАРУ МИНУТ Оливер решил, что с Хедли уже можно разговаривать. От его голоса у нее внутри словно кто‑то отпустил пружину. Хедли один за другим разгибала пальцы, стиснутые в кулак.
— Однажды, — сказал Оливер, — я летел в Калифорнию Четвертого июля… Хедли чуть‑чуть повернула голову.
— Была ясная ночь, и я видел, как внизу зажигались крошечные фейерверки, — в одном городе, в другом.
Хедли снова прислонилась к иллюминатору и с трепещущим сердцем посмотрела в темный провал. Огромное ничто. Хедли закрыла глаза и представила фейерверки.
— Наверное, если не знать, что там такое, картинка жутковатая, а так — просто красивый салют, только очень маленький и без звука. Даже не верится, что это те же громадные вспышки, которые мы видим с земли. Думаю, все дело в том, откуда смотреть, — прибавил Оливер, помолчав.
Хедли вновь обернулась и заглянула ему в лицо.
— Это что, мне чем‑то поможет? — спросила она без всякой враждебности, просто пытаясь понять, в чем же, собственно, мораль истории.
— Да нет, — ответил Оливер со смущенной улыбкой. — Просто я опять хотел тебя отвлечь. Хедли улыбнулась:
— Спасибо! Еще что‑нибудь расскажешь?
— Сколько угодно! Я могу трепаться, пока у тебя уши не отвалятся.
— Семь часов подряд?
— Запросто.
Самолет уже набрал высоту. У Хедли кружилась голова, и она постаралась сосредоточить взгляд на переднем сиденье. Ее занимал человек с большими ушами и редеющими волосами на макушке, не то чтобы лысина, скорее — предвестие начинающейся лысины. Словно читаешь карту будущего. Неужели у каждого можно найти такие вот признаки грядущих перемен? Например, догадывался ли кто‑нибудь, что их старенькая соседка будет когда‑нибудь смотреть на мир не ясными голубыми глазами, а словно сквозь мутную пленку? Или что человек, сидящий наискосок через проход, станет придерживать одну руку другой, чтобы она не тряслась?