И тут вижу, смотрит он на меня очень знакомым взглядом. Из снов моих знакомым. Взглядом того убитого мальчика смотрит.
Честно говоря, я смутился.
— Не надо, — говорю, — на меня так смотреть. Ничего с твоей бумажкой не случится. Получишь ее назад, свою драгоценность…
Разворачиваю осторожно так, потому что на сгибах уже пообтерхалось слегка, и начинаю читать. И понимаю, что письмо это от жены, и что зовут парня не Эрик, а Жозеф, или Йозеф по-нашему, и что лет ему, скорее всего, действительно столько, сколько он говорит. Но все это я понимаю не сразу, господин судья, а только на второй или даже на третий раз, когда строчки уже расплываются у меня в глазах, потому что без слез это письмо не прочитает даже камень. Даже камень, господин судья. Если научить его читать.
Написано это письмо из тюрьмы, которая там почему-то называется лагерем. И она даже не уверена, что письмо дойдет, потому что посылать оттуда нельзя. В смысле, писем нельзя. А посылают оттуда только людей, сажают в поезда и везут на восток, скорее всего, на смерть. Во всяком случае, она так об этом пишет. Попала она туда вместе со своими родителями, которых поехала навестить, не сказав мужу, то есть Йозефу. И за это она особо извиняется, несколько раз, как будто это имеет какое-то значение в такой ситуации… я имею в виду — если все действительно так, как она себе представляет. А потом… извините, господин судья, но дальше рассказывать не годится, потому что там всякие интимности и все такое.
И вот читаю я, а перед глазами у меня стоит та женщина, которую я на смерть отправил. Наверное, она могла бы похожее письмо написать, будь у нее такая возможность. Но у нее не было.
Короче, взял я тот желтый линованный листок, вложил его аккуратненько в конверт и вернул в бумажник. Сначала его, а потом, не торопясь, и все остальное: карточки, справки, водительские права, несколько банкнот. Так и успокоился немного, а иначе не знаю, как бы и говорил. Не положено, чтобы дрожал голос у полицейского, который ведет допрос. Голос должен дрожать у подследственного.
— А где она теперь? — спрашиваю.
Пожимает плечами и продолжает молчать, и глаза у него при этом суше, чем южный склон в июле. Это же сколько надо плакать, чтобы у тебя все слезы кончились! Неудивительно, что парень выглядел на десять лет старше своего возраста.
— Знаешь, Йозеф, — говорю. — Ты ведь мой тезка. Я тоже Йозеф. У меня к тебе просьба. Даже, можно сказать, большая просьба. Объясни мне, почему? Почему? Мне важно знать. Я человек простой. Деревенский полицейский, сам понимаешь, не доктор университета и не министр. Жалованье у меня маленькое, дом — сам видишь… семьи и детей еще не нажил. Даже имя у меня не Бог весть какое, гордиться нечем. Но я честный человек. Это, более-менее, все, что у меня есть. Если и это отнять, то что тогда останется? Понимаешь? Расскажи мне, что можешь, больше не прошу.
Он сначала спросил, что мы с ним намерены делать.
— Завтра отвезу тебя в полицейское управление в Мартиньи, — сказал я. — Тебя вернут во Францию. Такова инструкция.
Он кивнул и начал рассказывать. Про то, как он тут оказался. Про детей, попавших в руки полиции. О том, как сам он сбежал от облавы в районе Аннемаса, спрятавшись в товарном поезде, идущем в Тонон. Как спрыгнул по дороге и шел, не останавливаясь, больше тридцати километров. А потом сразу перешел к своей жене, которая так хотела ребенка, и с того момента говорил только о ней. Я думаю, ему тоже нужно было выговориться, господин судья. Я принес еще шнапса, и мы оба пили, не пьянея. По крайней мере, я не пьянел. А он все говорил и говорил, пока просто не заснул на полуслове. Все-таки тридцать километров по горам в городских штиблетах — это вам не пройтись от двери до камина.
Я уложил его на лавку, укрыл одеялом, а потом допил шнапс и тоже прилег. К тому времени я уже точно знал, что надо делать. И Господь, как всегда, послал подсказку. Нет ничего случайного, об этом известно даже мне, простому пастуху. Бог дал нам слова не для того, чтобы мы дурили друг другу голову, а для того, чтобы говорить с нами на понятном языке. Так мы, к примеру, стали Швайншаферами. Создатель дал нам фамилию, чтобы объяснить, кто мы и для чего топчем эти горы.
Представьте, господин судья, как было бы здорово, если бы это правило работало всегда. Даже тогда, когда имя дается человеком. Тогда все Марии росли бы добродетельными красавицами, а Петеры или Паули — святыми мудрецами. Но — увы… Вот отец назвал меня Йозефом, потому что я родился одиннадцатым мальчиком, как Йозеф Прекрасный из Священного Писания. И что из этого вышло? — Одна насмешка. Уродливый и тупой свиной пастух, способный только на полицейскую школу, да и то с превеликим трудом. Да, да, поверьте, я знаю, о чем говорю.
Так я и говорил себе: «Йозеф Швайншафер! Фамилия у тебя — от Бога, а имя — от человека».
Ну не глупец ли, господин судья? Смешно ведь, честное слово. Как это может такое быть, чтобы фамилия оттуда, а имя отсюда?
Все — оттуда, все! Вот что я понял в тот ноябрьский вечер, когда допивал бутылку шнапса и глядел на скорчившегося под одеялом юношу преклонных лет. И имя тоже. Ведь, не будь я Йозефом, не выбросили бы меня из родного дома. Не оказался бы я здесь, в этой забытой — людьми, но не Богом! — деревушке. Не понял бы на своей шкуре, каково это — быть гонимым собственными братьями. А значит, не смог бы понять и настоящего Йозефа, который сопел теперь передо мной на лавке, набираясь сил для своего дальнейшего пути. Он и был Йозефом Прекрасным, господин судья, этот парень, и его жена, и мальчик, смотревший на меня с такой ненавистью, и застреленные в спину женщина с двумя девочками. А весь остальной мир был их братьями. Как в Писании. С тем только отличием, что не нашлось никого, кто хотя бы сказал: «Давайте, не будем убивать. Лучше продадим в рабство».
А я… а я получил это имя, чтобы просто оказаться в нужный момент в нужном месте и при этом знать, которая сторона моя, а которая — чужая. Вот и все. Понятно даже для такого тупицы, как я.
Рано утром я разбудил Йозефа, и мы плотно позавтракали. Затем я взял кое-что из одежды и немного еды, запряг казенного конька в казенную телегу, и мы двинулись в путь. До Мартиньи, если не жалеть лошадь, можно доехать за два часа. Но я лошадь жалею — она-то в чем виновата? Поэтому трусили мы аж четыре часа с небольшим. И все четыре часа не промолвили ни словечка. А о чем говорить-то? Все и так ясно. Когда проезжали указатель на Мартиньи, Йозеф удивился: — Вы же говорили, что нам туда?
— Вот что, парень, — сказал я. — В швейцарскую тюрьму тебе никак нельзя. Выдадут гестапо через денек-другой. Я бы отпустил тебя прямо сейчас, но идти тебе некуда. Здесь каждый чужак виден. Не успеешь охнуть, как поймают и отвезут в тот же Мартиньи. Отчего бы тебе не попробовать Италию? До Сент-Бернарского перевала рукой подать. Через несколько часиков доберемся. Что скажешь?
А что он мог сказать? Выхода-то другого все равно не было. Все так же молча мы проехали долину Роны и стали забираться в горы. Я заставил его взять куртку и примерить мои ботинки. С лишней парой носков они пришлись как раз впору.