Послышались выстрелы, но не те, каких мы ждали. Стреляли сами погонщики. Было полное впечатление, что приступ начался, что часть наших цэриков остается в седле, другие бегут вперемешку с конницей, несут факелы и время от времени подбадривают себя неприцельной стрельбой.
Все мы затаили дыхание, глядя, как ворох колеблющихся огоньков стал распадаться, растягиваться вширь, растекаться вправо и влево от того места, куда направлено было движение верблюжьей армады. Это означало, что верблюды достигли холма, на котором стоял Барс-хото, и разбегаются в обе стороны. Гнать их вперед и вверх было уже опасно, китайцы могли обнаружить обман. Свою главную задачу погонщики выполнили. Сейчас они имели право спрыгнуть на землю. Как я мог догадываться, большинство оттянулось назад, но некоторые засели среди камней на склоне, где им не грозила опасность быть растоптанными, и продолжали стрелять, провоцируя ответный огонь.
Я прикинул, на какой примерно высоте проходит гребень крепостной стены. Там все было черно. В толпе вокруг меня царила мертвая тишина, никто не знал, удалось ли осажденным разгадать нашу хитрость, или они просто выжидают, чтобы подпустить атакующих поближе и не тратить патроны зря. В страшном напряжении прошло еще две-три минуты.
Наконец коротко и беззвучно сверкнуло раз, другой. Пока звук доходил до нас, я увидел сразу несколько новых вспышек, затем прерывистой полосой полыхнуло возле надвратной башни. Очертилась линия зубцов, секунду спустя к нам донесло протяжный треск ружейного залпа, тут же распавшийся на отдельные хлопки, Они становились все чаще. Силуэты стрелков отсюда были неразличимы, но, судя по грохоту и перебегающим с места на место зарницам, там собрались все способные носить оружие. По всему гребню обращенного к нам участка стены тьма прорезывалась беспорядочным беглым огнем.
Вокруг меня по-прежнему было тихо. Мы боялись, что вот-вот китайцы поймут свою ошибку и перестанут стрелять, но прошло две минуты, пять, десять, стрельба не прекращалась. У гаминов, похоже, сдали нервы. Пламя собственных залпов мешало им рассмотреть то, что творится внизу. Взвинченные ожиданием штурма, ослепленные страхом, они яростно расстреливали мечущихся у подножия холма обезумевших животных. Верблюды оказались заперты в горловине между обрывистыми скатами соседних сопок, прикрывающих подступы к южной стене цитадели, откуда по ним били две сотни стволов. Тех, которые пытались бежать обратно в лагерь, погонщики, рассыпавшись цепью, криком и выстрелами заставляли повернуть назад. Лишь немногие сумели вырваться из западни. Утром, идя на приступ, мы находили трупы наших тэмэ, буквально изрешеченные пулями.
В конце концов китайцы прозрели, но поздно. Если, как уверяли перебежчики, у них оставалось около двадцати выстрелов на винтовку, то теперь этот и без того скудный боезапас должен был уменьшиться более чем наполовину.
Когда вновь наступила тишина, я почувствовал смертельную усталость. Глаза слипались, ноги стали как ватные, но хуже всего было то, что мной овладела полная апатия. Первый ее приступ я испытал на Калганском тракте, и рецидивы становились все чаще. Все, чему я отдавал силы в течение последних восьми месяцев, вдруг начинало казаться абсолютно того не стоящим. В такие минуты Богдо-гэгэн представлялся мне просто хитрым пьяницей, его подданные— суеверными дикарями, их «счастливое государство»— балаганом, который держится на честном слове нашего министра иностранных дел. Зачем я здесь? Ответ на этот вопрос был мне слишком хорошо известен; меня послали сюда, чтобы недоброкачественное русское сукно и гнилые ситцы вытеснили из Халхи китайскую далембу, чтобы сибирские скотопромышленники могли по дешевке закупать живое мясо, кожи, шерсть и кишки для колбасных фабрик прямо у монголов, а не переплачивать агентам калганских посреднических фирм. Воспоминание о круглой сумме, обещанной мне по возвращении в Петербург, обычно излечивало меня от подобных мыслей, но сейчас магия этой цифры почему-то не действовала.
Я зажег спичку и посмотрел на часы. Шел первый час ночи, по-монгольски — час мыши, а штурм должен был начаться на рассвете. Никому ничего не объясняя, ни на кого не глядя, я прошагал к себе в палатку, лег, укутался козьим хунжэлом, тут же уснул и проснулся от того, что Панцук, мой ординарец, тряс меня за плечо. Я откинул полог. Облака поредели, между ними высыпали звезды. Путеводная Венера— Цолмон, как ее называют монголы — стояла на склоне чуть побледневшего неба.
Очертания Барс-хото скрадывались мглой, но постепенно из нее проступили серые пятна ближайших сопок. Их шевелило каким-то светом, падавшим из-за моей спины.
Я вылез наружу. За лагерем, на вершине одного из холмов поднимался брызжущий искрами огненный столб. Его происхождение и назначение были мне понятны так же, как и разбудившему меня Панцуку. Накануне там сложили громадную копну сухого хармыка, теперь он горел белым бутафорским пламенем. Это был сигнал к началу штурма.
По диспозиции, составленной мною, одобренной Баир-ваном и доведенной до сведения командиров отдельных частей, занять исходные рубежи надлежало с вечера, сразу после верблюжьей атаки, но гул оживающего лагеря говорил о том, что вряд ли на позициях кто-то есть. Мой план так и остался на бумаге, люди провели эту ночь там же, где всегда. Чертыхаясь, на бегу застегивая портупею, я бросился к юрте Баир-вана, чтобы с его помощью навести хоть какой-то порядок. Мимо меня в разных направлениях кучками проносились верховые, бежали цэрики с ружьями, пиками, знаменами. Быстро светало, верхушки башен Барс-хото все отчетливее рисовались в туманной мгле. Я знал, что гарнизон крепости насчитывает до полутора сотен солдат при двух десятках офицеров плюс еще сотня поставленных под ружье китайских поселенцев и служащих местных торговых фирм. У нас было втрое больше, но, поскольку в пешем бою монголов надо считать трех за одного, силы были приблизительно равны.
Генеральская юрта оказалась пуста. Где Баир-ван, никто не мог сказать. Пока я искал его, лагерь окончательно проснулся, кругом кипела возбужденная толпа. Люди, лошади, подводы, двуколки пулеметной команды — все сгрудилось и перемешалось в полнейшей неразберихе. Я попробовал выкрикивать имена знакомых офицеров, но ни один не отозвался, а совладать с этим хаосом в одиночку было невозможно. Эскадроны и дивизионы вернулись в то состояние, в каком я застал их восемь месяцев назад. Все мои труды пошли прахом, бригада на глазах превращалась в неуправляемую орду. В рассветных сумерках она несколькими потоками стекала с холмов и, пьяно расползаясь по равнине, стреляя из всего, что могло стрелять, двигалась в сторону Барс-хото.
Откуда-то вынырнул Баабар и зашагал рядом со мной. Глаза его светились восторгом.
«На Калганском тракте ничего подобного не было. Кажется, мы сбросили с себя маразм буддийского пасифизма», — сказал он с гордостью, словно все уже кончено, крепость пала, гремит победный салют.
«Знаете, — не выдержал я, — как Пржевальский характеризует тибетского медведя?»
Баабар взглянул на меня с недоумением.
Усмехнувшись, я процитировал; «Тибетский медведь, как все вообще животные и люди Центральной Азии, отличается необыкновенной трусливостью». Через какие-нибудь полчаса я убедился, что это суждение сохраняет свою актуальность.