Красные уже опомнились и теперь не спеша обкладывают Азиатскую дивизию со всех сторон. Из Монголии подходит Нейман, по пятам за бешеным бароном идёт столь же неистовый Щетинкин со своими конными партизанами. С севера движутся шесть пехотных полков, отряд особого назначения. Кубанская дивизия в тысячу сабель, и ещё новые части перебрасываются по железной дороге из Иркутска. Общая численность противостоящих Унгерну войск доходит до 15 тысяч. Соотношение сил примерно такое же, как при взятии Урги, но противник, в чём барон уже имел возможность убедиться, далеко не тот.
Состоящие при Унгерне ламы почему-то советуют ему идти вперёд, на Мысовую. Они делают это с той же странной настойчивостью, с какой два месяца назад, под Кяхтой, рекомендовали подождать и не вступать в сражение. Невольно напрашивается мысль, что их рекомендации кем-то оплачены, что расписание счастливых и несчастливых чисел, сроков наступления и маршрутов под теми или иными созвездиями определено не астрологическими таблицами и не трещинами на бараньих лопатках, а секретными службами 5-й армии. Не случайно, может быть, часть этих монгольских и бурятских «пифий», которым барон всегда так безоглядно доверял, вскоре сбежала от него.
Но на сей раз их советы оставлены без внимания. Унгерн опасается попасть в западню. К тому же со слов перебежчиков, пленных и местных крестьян становится окончательно ясно, что он в Забайкалье один как перст, и в Чите нет ни Семёнова, ни японцев. Лишь теперь, по его словам, он «пал духом». После недолгой растерянности Унгерн поворачивает и уже по западному берегу Гусиного озера стремительно идёт на юг. Но Щетинкин повернул ещё раньше, он стремится закрыть барону выход из долины Джиды. То же самое рассчитывают сделать и кавалеристы Кубанской дивизии. Возможно, им это и удалось бы, но азарт погони и накал ненависти был так велик, что столкнувшись по дороге, Щетинкин и кубанцы принимают друг друга за казаков Унгерна, завязывают бой и ведут его в течение трёх с лишним часов.
Жара и ясное небо последних недель сменились густой облачностью. Аэропланы не летают, разведка затруднена. Искусно лавируя между охватывающими его крупными частями, огрызаясь и отгоняя мелкие, Унгерн рвётся на юг, к границе. Всё-таки возле села Ново-Дмитриевка он вынужден принять бой с преградившей ему путь пехотой. Конная атака опрокидывает стрелковые цепи, сам Унгерн, скакавший впереди, уже видел, как перепуганные артиллеристы рубят постромки орудий, но внезапно появившиеся бронемашины решили исход сражения не в его пользу. Тем не менее окружить Азиатскую дивизию так и не смогли. Загнанный в болота реки Айнек, где едва не увязли артиллерия и обоз, Унгерн вырывается на свободу, к середине августа достигает границы, даёт отдых измученным коням и людям, затем падями, как всегда, вновь уходит в Монголию.
За ним остаются стравленные посевы и покосы, его путь по Забайкалью отмечен вспышками занесённой сюда чумы, от которой до конца года пало свыше пяти тысяч голов скота. Из станиц, сёл, бурятских улусов угнаны сотни лошадей, тысячи коров и овец. Из конюшен вывезены хомуты, дуги, сёдла; из лавок – мануфактура и деньги; из домов – медная посуда. Мужики, мобилизованные с подводами, вернулись домой только глубокой осенью, кое-где сено докашивали ещё в октябре. Под Кяхтой и западнее вдоль границы, где боевые действия шли в июне, сеяли поздно и собрали немного, а в районах Селенгинской операции Унгерна не успели запасти паров, сеять пришлось на старых жнивах, и засушливое лето 1922 года погубило не стойкие к засухе посевы. На круг по аймаку урожай вышел «сам-два», а местами не взяли даже и затраченных семян.
Заговор
В плену Унгерн говорил, что ему «странно казалось намерение окружить его пешими частями». Действительно, все стрелы, нацеленные в него на штабных картах, или пролетели мимо, или упали раньше. Кольцо окружения так и не сомкнулось вокруг его конницы, поскольку никто толком не знал, где она в данный момент находится. Барон ушёл в Монголию почти без потерь, если не считать перебежчиков и загнанных лошадей. При нём остался весь обоз и все шесть орудий, включая три захваченных в Гусиноозерском дацане. Убитых было немного, раненых везли всего лишь на четырех-пяти десятках подвод, составлявших ведомство доктора Рибо. Ни о каком разгроме Унгерна, как изображалось дело в официальных донесениях, не могло быть и речи. В дивизии по-прежнему насчитывалось около двух тысяч бойцов.
Теперь, когда преследователи остались далеко позади, можно было сбавить темп. Люди почувствовали себя спокойнее, оторвавшись от неумолимого врага, но одновременно перед всеми с новой силой встал роковой вопрос: куда идти? В общем-то, выбор был не богат и сводился к двум вариантам: или на запад, на соединение с Кайгородовым, отступившим обратно в Кобдо, или на восток, в Маньчжурию. Все в дивизии, в том числе бывшие красноармейцы, рассчитывали, что сама обстановка заставит барона склониться ко второму варианту. Это направление казалось единственно возможным, особенно после того, как стало известно о захвате красными складов дивизионного интендантства в Ван-Хурэ, об измене Максаржава и падении Улясутая.
Но Унгерна не устраивал ни один из этих двух вариантов – ни западный, ни восточный.
На запад он идти не хотел по разным причинам. Во-первых, помимо Кайгородова, которого ещё предстояло подчинить, там был Бакич, которому в той или иной степени пришлось бы подчиниться; во-вторых, были китайцы, после взятия Шара-Сумэ тем же Бакичем не желавшие иметь с белыми никаких дел и постоянно призывавшие на помощь войска северного соседа. Синьцзян был закрыт, в успех нового похода на Россию – совместного с Оренбургской армией, Унгерн, видимо, уже не верил, имея забайкальский опыт. Он ещё мог попытаться сделать своей базой Кобдо, но удержать его после падения Урги и Улясутая не было практически никаких шансов. Вообще сам факт, что Богдо-гэген поддержал правительство Сухэ-Батора, лишал всякой надежды на Монголию как на оплот борьбы с мировой революцией. Наследники Чингисхана оказались недостойны своей глобальной миссии. Большинство князей с необычайной лёгкостью перекрасилось в красный цвет, из друзей Унгерна превратившись в его безжалостных врагов. Максаржав, освобождённый им из китайской тюрьмы в Урге, предательски перешёл на сторону большевиков, даже ламы, казалось, начисто позабыли, что ещё совсем недавно провозгласили барона «Богом Войны», предтечей Майдари, воплощением не то Махагалы, не то Чжамсарана. Теперь «возродивший государство великий батор», хан и цин-ван, обладатель трёхочкового павлиньего пера и жёлтых поводьев на лошади, спаситель «живого Будды», вернувший ему престол, изгнавший ненавистных «гаминов», стал просто неудачливым полководцем, вождём разбойничьей армии, которого победили другие русские генералы. Полгода назад Богдо-гэген писал Унгерну, что его слава «возвысилась наравне со священной горой Сумбур-Улы»
[92]
, но теперь ореол погас: никто ещё не предвидел, что предостережения барона по поводу пришельцев с севера во многом окажутся пророческими.
Оставаться в Монголии не имело смысла, но ещё меньше, чем на запад, хотелось ему идти на восток. В худшем случае там его ждала китайская тюрьма, суд и каторга, в лучшем – тюрьма русская, суд и расстрел. Если каппелевцы во Владивостоке не позволили Семёнову даже сойти на берег с японского корабля, а когда он всё-таки высадился, едва не арестовали его, то с Унгерном и подавно церемониться бы не стали. Он был слишком заметной фигурой, чтобы раствориться в массе беженцев или попытаться уехать за границу. При каком-то удачном стечении обстоятельств ему, может быть, и удалось бы сохранить жизнь и свободу, но уж никак не дивизию. При самом благоприятном исходе на востоке он обречён был стать частным лицом, прозябающим в нищете и безвестности. Никаких личных средств Унгерн, по всей вероятности, не имел и не лукавил, когда говорил в плену, что он «беднее последнего мужика». Его личное имущество в Харбине и на станции Маньчжурия было пущено с молотка, чтобы возместить убытки пострадавших в Монголии еврейских коммерсантов и китайских купцов. Семьёй он не обзавёлся, единственным его сокровищем была власть над двумя тысячами вооружённых людей, пока ещё покорных ему, и этот свой капитал Унгерн собирался использовать с наибольшей для себя выгодой. О самих этих людях он думал меньше всего. Их желания, страдания и надежды в расчёт не принимались.