Рука невольно дернулась к груди.
Как вчера и позавчера, пиджак был надет на гимнастерку. В ее нагрудном кармане всегда, еще с той войны, лежал маленький кожаный пакетик, в нем – осьмушка тетрадного листа. На ней рукой матери, ее коряво-круглым почерком написано:
«Иисус Христос родился, страдал, вознесся на небеса. Как это верно, так я, имеющий это письмо святое, не буду застрелен и отравлен телом, и никакое оружие, видимое или невидимое, меня не коснется, и никакая пуля не коснется меня, ни свинцовая, ни оловянная, ни золотая, ни серебряная. Господь Бог в небесах – сохранитель мой от всего. Аминь».
Он не был отравлен телом под Вильно, когда немцы пустили газы, и за четыре года никакая пуля, ни германская, ни австрийская, ни дутовская, ни колчаковская, его не коснулась. Единственный раз ранило прошлым летом на Сылве, но это было исключение, подтверждающее правило. Позавчера письмо святое отвело от него одну пулю, а вторую вчера направило в гипсовую ручку.
Обе выпустил тот, кто прятался сейчас в комнатной тьме за окном, не решаясь выйти к калитке и впустить козу. Боялся, что Свечников его увидит и всё поймет.
Это он вчера следил за ним по дороге к Стефановскому училищу, а после выстрелил из темноты. Это он, когда погасили свет и Казароза стояла в розовом луче, вслед за Даневичем поднялся по пожарной лестнице к дальнему от сцены окну. Окно было открыто, но шторы задернуты, он смотрел в щелочку, поэтому никто его не заметил. Стрелять в своего врага именно там он, само собой, не собирался, но курсант бабахнул из нагана, и рука вырвала из штанов револьвер.
«Два года общественно-принудительных работ с высылкой из города, – сказала Ида Лазаревна. – Твое выступление внесли в протокол как речь обвинителя». – «А если бы я не выступил?» – «Был бы год и без высылки».
– Детей у нее двое? – спросил Свечников.
– Да.
– Старшего как звать?
– Генькой. Генька Ходырев… Куда вы?
Свечников перебежал улицу, одним прыжком взлетел на крыльцо. Дверь не поддалась. Дернул сильнее, даже не попытавшись понять, открывается она вовнутрь или наружу, – глаза уже застлало бешенством. С крыльца, перевесившись через палисадник, ткнул кулаком в стекло. Осколки посыпались и зашуршали в цветах на подоконнике.
Никто не отозвался, но где-то в глубине заверещал младенец. Матери, значит, дома нет.
Свечников метнулся к калитке. Коза ловко протырилась за ним, с триумфальным блеянием побежала по двору.
Слева торчал смердящий сортир, что-то сохло на веревке, серая от уличной пыли картофельная ботва подступала к самому дому. Сбоку пристроены дощатые сени, но ломиться туда не имело смысла. Ухо уловило железный шорох скользнувшего в петлю дверного крюка.
Ближе к забору две слеги подпирали оползающую бревенчатую стену дома с трухлявыми, вспученными нижними венцами. Щели заткнуты тряпьем в пятнах вороньего помета. Печной чугун с прогоревшим дном висит на гвозде.
Здесь было еще одно оконце, пониже. Свечников пнул стоявшее под ним ведро с помоями и с ходу, наотмашь, не боясь пораниться, опять высадил стекло. Нащупал внутри задвижку, рванул обе рамы на себя. Они легко разошлись, он взялся за верхнюю окончину, подтянулся и спрыгнул в комнату.
Убийца Казарозы стоял перед ним. Свечников узнал его, и всё же царапнуло сомнение, такой он был тощий, жалкий, с крошечной птичьей головкой, с остреньким зырянским носиком, но пустота в светлых глазах говорила о том, что оружие в его руке может выстрелить и в третий раз.
В следующий момент Генька был зажат в угол, мертво притиснут к стене. На божнице над ним с металлическим стуком упала иконка. Одной рукой Свечников заломил ему руку, другой схватился за ствол, вырвал. Это был браунинг черт знает какой системы, такого добра в городе – завались. Он прикинул калибр. Что-то около шести.
Выволок его на улицу, швырнул к бричке. Генька ткнулся носом в борт, кровь потекла по губе. Сзади налетела Надя.
– Не смейте его бить!
– Убить его мало.
Повернулся к этому гаденышу, который уже размазывал по лицу кровавые сопли.
– От кого узнал, что я буду на концерте в Стефановском училище?
– Сам слышал, как вы всех приглашали.
– Кого всех?
– Курсантов. Я парад ходил смотреть.
– Ты… Знаешь, что ты человека убил?
Генька замотал головой. Несколько капель крови сорвались на землю и мгновенно обросли пылью, застыли, превратившись в пушистые шарики.
Трясущимися руками Свечников начал развязывать обмотанные вокруг штакетины вожжи. Глобус всхрапнул, подкинул морду, пятясь от ограды. Вожжи натянулись, никак не удавалось распутать узел. Он хотел поддернуть мерина к себе, взялся покрепче, и смутное воспоминание, до этого жившее в кончиках пальцев, оделось в слова. Вожжи были странно шершавые и словно бы зернистые на ощупь.
Свечников перевел взгляд на Вагина.
– Ты где эти вожжи взял?
– Купил. Вы же мне сами велели купить новую упряжь.
– У кого купил? У него?
– Да, по-соседски.
– А базлал-то! Козел бритый, – ругнулся Генька, хлюпая разбитым носом, и сплюнул.
Слышно стало, как надрывается брошенный в люльке младенец. Коза пришла, молочко принесла, а его не кормят.
– Значит, так, – сказал Свечников. – Даю тебе час времени, и куда хочешь девайся из города. Застану через час, или сам пристрелю, или сдам кому следует.
Отвязал вожжи из приводных ремней, залез в бричку. Проезжая мимо остолбеневшего Геньки, бросил ему:
– На юг подавайся. Там в Красную Армию запишешься.
Навстречу летел тополиный пух. От слез в горле трудно было дышать. Через полквартала в поперечном уличном прогале открылась Кама, невесомая в солнечном блеске. Над ней, сколько хватало глаз, в небе стоял розовый свет. На правом берегу точкой чернел сгоревший дебаркадер, а выше, за соснами на песчаном обрыве, угадывались дома, среди них – тот, незабываемый, окрашенный закатом. Еще дальше леса сплошной синей грядой уходили к горизонту.
Поздно вечером он валялся, пьяный, у себя в клетушке на Малой Ямской. Керосин в лампе кончился, в полутьме Ла Майстро сошел с прилепленной к зеркалу почтовой марки и рассказывал, как весной 1917 года, всеми покинутый, умирал в захваченной немцами Варшаве. Та, кого он исцелил от слепоты, давно ушла от него, Европа была залита кровью, на западе и на востоке его ученики убивали друг друга. На улице под окном солдаты деревянными молотками выколачивали вшей из гимнастерок. Его сердце устало стучать в такт этому звуку. Он умирал один, шепча:
Malamikete de las nacjes,
cado, cado!
«Jam temp’esta», – отвечала ему Ида Лазаревна, раздеваясь в комнатке под лестницей.