Я немедленно подняла стекло.
— Видите, Ильинишна, говорил я вам — к добру ваша
благотворительность не приведет, — сказал с тайным удовлетворением
Слава, — он никогда не упускал случая повоспитывать меня.
С тех пор поганец, получив монету, регулярно пытался слупить
с меня крупную купюру при помощи так и не похороненного дедушки.
Сегодня уже издалека я приспустила стекло и крикнула ему:
— Как здоровье покойного дедушки?
Он показал мне непристойный жест.
— Тут еще у нас на Бауманской таджики появились, —
сказал Слава. — Старые, грязные, в засаленных халатах… Ужас! А монахини!
— Как, монахини — тоже?..
— А как вы думали! Набирают каких-нибудь молдаванок. Те
стоят с постными синюшными рожами, собирают «на храм». Видел я однажды такую
монахиню после рабочего дня. Сидит за рулем машины, лоток свой перекинула на
заднее сиденье, плат сдвинула на затылок, а под глазом — здоровенный фингал. То
ли альфонс ее засандалил от всей души, то ли кто-то из благодарных клиентов…
Это, знаете ли, могучая индустрия — нищенство. У них своя иерархия, свои
законы, своя элита… Это целый… целый…
— Синдикат, — подсказала я Славе, и мы
одновременно расхохотались…
— Да, а насчет монахов… Я, в бытность мою работником
Свято-Даниловского монастыря…
— Слава!!! Вы — и монастырь?!
— Дак, Ильинишна… все ж перепробовать надо… У меня там
свояк трудился на ниве противопожарной стражи… Он меня и пристроил.
— Кем?
— Трудно сказать… Всяким-разным… Платили полтинник в
день, — а это тогда были деньги немаленькие, ну, и полный харч… Так я там
навидался, доложу вам… навидался этой святой жизни… Первым делом проходил я собеседование
с отцом Никодимом. Я ведь так понимаю: монахи, оне должны быть вдали, так
сказать, от мирских утех, а? А тут — вижу, ряса на нем шелковая, бородка
подровнена, щечки выбриты, на руце «Сейка» болтается, в офисе его
хрусталь-ковры и благолепие сверкающее…
И вот, сколько я там ящиков молотком посбивал, скольких
монасей пытал: как, мол, к вере пришел? — никто мне, Ильинишна, не мог
разумно ответить. Помню, сидели мы, выпивали с одним монахом…
— Как это, выпивали? С монахом?! Побойтесь Бога, Слава…
— Я-то его не боюсь, поскольку никаких договоров о
найме на работу с ним не подписывал, а вот монахи-то почто его не
боятся, — не ведаю… Но хряпнуть за милую душу, да добавить вслед — это они
зараз… Был там такой, молоденький, вроде завхоза… отец… Евксиний, если
правильно помню… Ну, так это, — посмотришь на него — душа радуется:
животик круглый, рожа такая умильная, головушку эдак на плечико кладет,
улыбается, весь лоснится от довольства…
А однажды, помню, забрел к нам в монастырь настоящий
юродивый. Как есть юродивый: ободранный, вшивый, побитый, мочой от него — за
версту, пророчества выкрикивает, глаза горят, ну, и прочие прямые признаки.
Прямо Исайя, не приведи Господь! Казалось бы — примите с почестями, ведь это ж
божий человек, а? Бац, — телефонный звонок от Главного: кто это мол,
братцы, колбасится там у ворот? Только бомжей нам тут не хватало! Ну-к,
заломите его и дайте такого пенделя, чтоб дорогу сюда забыл…
— Включите-ка радио, Слава — попросила я. — Что
там в ваших новостях про нас!
— А что — новости? Сегодня с утра все — про девальвацию
в Аргентине. Ну, говорю, до чего нервные эти латиносы! Песо, понимаешь, стал
шесть штук на доллар. А херово ли вам жилось бы, ребята, если б в одно
прекрасное утро вы проснулись, а песо с шести за доллар прыгнуло бы до
семнадцати? А?! И — ничего, и — похеру мороз…
Он повернул ручку, и в уши грохнуло:
Ах, люба-любанька,
Целую тебя в губоньки,
За то, что ты поешь, как соловей!
Сегодня ты на Брайтоне сияешь,
А завтра, может, выйдешь на Бродвей,
Ой, вей!
«Русское радио» передавало в основном песни залихватские,
забубённые, уголовные и далеко не русские… Но у Славы эта волна почему-то лучше
всего ловилась. Еще у него отлично ловилось православное радио «Святое
распятие», ведущие программ которого с утра до вечера боролись за спасение душ
проникновенными беседами на евангельские темы. Иногда, в поисках духовной пищи,
Слава нетерпеливо переключал радио с одной волны на другую, затем возвращался,
снова переключал… а, бывало, оно само — видимо, от прыжков машины по ухабам и
рытвинам — перескакивало с волны на волну, как павиан с ветки на ветку. На слух
это составляло причудливые и неожиданные коллажи.
Мы терпеливо выслушали несколько разудалых, с псевдоодесским
приторным душком, песен, переключили на «Святое распятие», прослушали кусочек
передачи об «Азбуковнике» 17 века, со стихами, прочитанными проникновенным
постным голосом:
В доме своем, от сна восстав, умыйся,
Прилучившимся плата краем добре утрися,
Отцу и матери низко поклонися.
В школу тщательно иди
И товарища своего веди…
— Вона как! — восхитился Слава и переключил опять
на «Русское радио», прооравшее нам знакомым голосом:
За монетку, за таблеточку,
Сняли нашу малолеточку,
Ожидают малолетку небо в клетку,
В клеточку…
Новостей, однако, не дождались.
— Да на черта вам новости, Ильинишна? Без них
спокойней. Включишь радио — жить не захочется… Сегодня, вот, передавали —
вьюноша, примерный сын, спокойный такой, рассудительный мальчик, отличник, в
школу, как мы слышали, тщательно ходил, закончил с золотой медалью, — за
ночь порешил топором папу, маму, бабушку и сестренку семнадцати лет… Отличник,
золотая медаль, а?! Говорят, он шизофреником был. А я так полагаю, достали они
его с этой учебой! Ну, думаю — насчет своего олигофрена, надо бы это на заметку
взять. Палку, мол, не перегнуть бы…
В подъезде в нос мне опять шибанул запах горелого. На сей
раз, по-видимому, горела пластмасса, запах особенно въедливый и мерзкий. Лифт
стоял… Вместо кнопки вызова оплывала, чадила черная горючая капля. Ее задумчиво
обнюхивал громадный черный пес, закрывая проход наверх. Я с минуту потопталась
на почтительном расстоянии, наконец, вежливо, но с усилием, как шкаф,
отодвинула эту лошадь и стала подниматься по лестнице.
Двумя этажами выше кто-то легко, почти неслышно взбегал по
ступенькам. Перегнувшись через перила, я заглянула вверх. Увидела только
мелькнувшие детские кроссовки…
— Э-э-эй!!! Стой, мальчик!
Где-то хлопнула дверь, и все смолкло… Открыла мне дочь с
незнакомым, каким-то отупелым, опухшим от слез лицом.
— Они взорвали дельфинариум, — сказала она на
иврите. Я ничего не поняла, но ее лицо страшно меня испугало. Стылая тошнота
подкатила к горлу.