На входе в музей Марина сказала охраннику:
— Вообще-то, это моя выставка, но могу и документ
показать, — и всучила ему заветный пропуск в колумбарий Ваганьковского
кладбища.
Тот раскрыл корочку, замер, оробел… Марина сказала, кивнув
через плечо.
— А это со мной.
И мы стали подниматься по лестнице.
Когда проходили залом китайского фарфора, она остановилась и
показала в витрине маленькую неприметную пиалу многотысячелетней давности.
— Смотри-ка… — сказала она, — видишь, в те времена
одна такая пиала стоила двух латифундий. Затем мастер брал прекрасную,
драгоценную, только что расписанную пиалу, на которой едва высохли божественной
нежности краски — и разбивал ее! Потом собирал осколки и склеивал их
специальным золотым клеем. И тогда пиала становилась уже и вовсе бесценной, и
стоила нескольких латифундий, потому что, когда человек брал в руки это
произведение искусства, в ушах его звучал и длился звон разбитой пиалы, и он
проникался к ней еще большим благоговением…
Мой свитер, как и остальные связанные Мариной свитера, висел
под потолком на распялках, раскинув рукава, точно невидимка в нем стремился
кого-то обнять… А если учесть, что еще несколько свитеров были связаны когда-то
для наших общих друзей, ныне уже покойных, эта летучая компания над головами производила
неизгладимое впечатление.
Марина сказала, нежно улыбаясь:
— Довольно мистическая получилась тусовка, а?..
Часа через полтора мы уже сидели в высоком сводчатом подвале
«Старого фаэтона», что на Большой Никитской, ожидая куриные крылышки на гриле и
салат из свежих овощей.
Марина сказала:
— Насчет этой премии… брось, не стоит меня
номинировать, жюри плохо к этому отнесется. Давай-ка, знаешь, номинируй Степу
Державина. Вот это писатель! У него есть роман века, который он пишет всю
жизнь. Потрясающий романище! Он читал отрывки, я плакала и смеялась.
Я прислушалась к фамилии автора, попробовала ее на язык —
красиво она звучала, литературно: Степан Державин!
— Фамилия мне нравится. Тащи роман, почитаю.
— Его пока нет, — сказала Марина, — он еще не
напечатан.
— Ничего, можно рукопись предоставлять…
— Понимаешь… — она замялась, принялась накладывать в
тарелку овощей… — рукописи тоже нет. Но роман гениальный!
— Ты с ума сошла? — спросила я. — А по чему
он читал этот свой роман? По записным книжкам?
— Ну, там были какие-то листочки… Знаешь, все просто со
стульев валились! Успех был огромный…
Я начала терять терпение. Это со мною часто случается, когда
я беседую с Мариной.
— Ты сдурела? — воскликнула я. — Объясняю
тебе еще раз, что являюсь номинатором новой грандиозной премии. Каким образом я
могу номинировать роман, который не читала, который не напечатан и которого,
похоже, не существует в природе?
— Да нет, он существует! Просто Степа пишет его всю
жизнь. Это такая сага, понимаешь? Там такой могучий поток жизни, что даже
неважно — на каком месте поставить точку. Там об Илье Муромце, который сидит на
печи тридцать лет и три года. А потом встает…
— Да, история оригинальная и, главное, совершенно
новая! Короче — сколько у него этих листков? Три, пять?
— У него нет денег отдать эти листки наборщице… Слушай,
а они там, в комиссии, не дадут ли пару тыщ на то, чтобы набрать роман? Только
нельзя давать ему в руки, а то пропьет. Понимаешь, Степа, он, в общем,
бомжеватый такой славянофил, человек национального крыла, ну, этих… патриотов…
Я откинулась на стуле, как всегда, быстро теряя терпение.
— Час от часу не легче!
— Ну, послушай, это будет концептуально, что ты, именно
ты, именно его книгу номинируешь! Такой литературный кульбит! Представляешь, он
там пишет о провиденциальной миссии русского народа, там дышит почва, мол, и
судьба…
— И эти строки я уже где-то читала. И боюсь, автор их
тоже был не вполне русским человеком…
— Неважно, Степа — замечательный парень, хотя и
алкоголик, и тип, склонный к насилию…
Я перестала есть, положила вилку и нож на стол, и,
по-видимому, выражение моего лица стало таково, что Марина подалась вперед,
легла локтями на стол, торопливо объясняя:
— Ну… да, как-то в Переделкино он срывал с петель дверь
в мой номер… Пришел подарить книжку лирических своих стихов, а я медитировала,
и как раз ушла в астрал… И не открывала. Он стал ломиться в номер, страшно
матерился, оскорблял меня… спасибо, что кучу не наложил под дверью. А наутро я
вышла — смотрю, на ручке висит целлофановый пакет, и в нем самодельная книжка
страниц на шестнадцать, с надписью «Марине Москвиной — единственной,
одной», — и там же огрызок яблока… Мне в этой книжке, знаешь, последнее
стихотворение страшно понравилось: «Чтобы не плакать, надо скорее спать…»…
Словом, неважно, Степа — мой старый и настоящий друг… Закончил Литинститут,
между прочим… Хотя и не член Союза писателей. Да ведь это и не нужно, правда?
Кто б его в этот Союз принял? Он так болеет душой за православную идею, знаешь…
Недавно понес отрывок романа на какое-то православное радио, чтобы читать в
эфире. Там его отшили, а жаль…
— Почему же отшили? — спросила я злорадным тоном.
— Редактор сказал: «Заберите свою рукопись. На ней
лежит дьявол!»
Я оживилась:
— О, тогда я действительно, пожалуй, номинирую его
роман! Дьявол — это нам подходит, в смысле — Синдикату. Только… — я
подозрительно уставилась на ее безмятежное лицо. — Только ты должна
гарантировать, что в этом былинном эпосе нет какого-нибудь проклятого жидовина.
А то в хорошеньком я положении окажусь перед собственной организацией!
— Что ты! удивилась она, — Степа так
погружен в славянскую идею, что жидовинов там и близко быть не может!
— А напрасно! — мстительно и непоследовательно
возразила я, — в то время жидове достаточно густо населяли славянские
земли, так и передай номинанту от номинатора…
…Зажужжал в моей сумке мобильник, будто заводили ключиком
музыкальную шкатулку, которая и заиграла через мгновение бетховенское «К
Элизе».
— Ильинишна, — прокричал в трубке голос моего
водителя Славы, — Я не понял — когда и откуда вас забирать?
— Слава, через полчасика от «Старого фаэтона» — где
обычно!
— Всенепременно! — отключился.
…На этом углу, на повороте к Петровке, между рядами машин,
скучающих в вечной пробке, под рекламным щитом все с той же загадочной надписью
про двойную запись бухучета, промышляли профессиональные нищие. В приоткрытое
окошко всегда всовывалась гнойная морда одного юного поганца. В первый раз я
дала ему десятку под осуждающим взглядом Славы. Схватив десятку, паршивец
немедленно сунул нос в окно и заныл: «Мадам, выслушайте меня, мне дедушку не на
что похоронить, дайте сто рублей, Христомбогом прошу…»