…Я вышла из офиса Синдиката и перешла на противоположную
сторону улицы, где под огромным щитом, возвещающем о ближайших сроках сдачи
трамвайной линии на этом участке пути, в тени под тентом своего шляпного лотка,
облокотившись на обшарпанный прилавок, сидел на высоком табурете толстый
старик. Я уже примеривала здесь шляпы — неоправданно, на мой взгляд, дорогие.
Даже на уличном лотке цены соответствовали этому респектабельному району
Иерусалима, в котором жили потомки давних переселенцев, «старые деньги», черт
их дери…
И на сей раз я сняла с крючка широкополую шляпу из черной
соломки. Старик тут же услужливо придвинул ко мне небольшое круглое зеркало на
ржавой ножке.
Да… мое лицо всегда взывало к широким полям, всегда просило
шляпу. Черную шляпу, которая, впрочем, облагораживает любое лицо…
На меня из зеркала из-под обвисших крыльев дохлой черной
чайки смотрела (вот достойная задача для психоаналитика!) — всегда чужая мне,
всегда незнакомая женщина… Я — чайка! чайка!
— Тебе страшно идет… — произнес старик. Видно было, как
он страдал от жары. Пот блестел у него на лбу, скатывался по седой щетине к
толстым губам, пропитал линялую синюю майку на груди и на брюхе… — Страшно
идет!
— Положим… Сколько же?
— Видишь, она одна такая. Она и была всего одна. Ждала
тебя две недели…
— Ты еще спой мне арию Каварадосси, — сказала я
бесстрастно, только так с ними и надо разговаривать, с этими восточными
торговцами. И шляпу сняла, чтоб он не думал, что я прикипела к ней
сердцем. — Так сколько?
— Причем взгляни — какая работа: строчка к строчке, и
ты можешь мять ее, сколько хочешь, ей ничего не сделается…
— Короче! — сказала я.
— Семьдесят.
— С ума сойти! — Я опять надела шляпу. Она
действительно чертовски мне шла. Впрочем, мне идут все на свете широкополые
шляпы. — За семьдесят она и тебе пойдет.
— Меньше невозможно. Это ручная работа.
— А я думала — ножная… Возьму, пожалуй, эту кастрюлю
для разнообразия гардероба. За сорок.
— Издеваешься?! Смеешься над людьми, которые тяжким
трудом, в ужасных условиях…
— Нет, не за сорок, конечно, это я загнула. За двадцать
пять…
Я опять сняла шляпу и положила на фанерный прилавок.
— Постой! — он понял, что я собираюсь уйти. —
Могу сбавить пять шекелей просто из симпатии. Она тебе очень идет. Я глаз не
могу отвести.
— В твоем возрасте это нездорово. Если сейчас ты не
отдашь мне этот ночной горшок за сорок шекелей, разговор окончен…
— Забирай за шестьдесят пять, и будешь благодарить
меня!
— Я уже благодарна тебе по гроб жизни, ты меня развлек.
Накрой своей шляпой знаешь что? Сорок пять шекелей — звездный час этой лохани,
и не отнимай моего драгоценного времени…
— Шестьдесят пять, и разойдемся, довольные друг другом!
— Я и так довольна. Мой-то кошелек при мне. А ты торчи
здесь, на солнцепеке, до прихода Машиаха.
И повернувшись, под призывно возмущенные его вопли — вот
теперь главное не оглядываться, тем более что в кошельке у меня всего тридцать
пять шекелей, а надо еще домой возвращаться, — бодро пошла прочь.
Но шагов через пятьдесят остановилась у ближайшего кафе и
села за плетеный столик, вынесенный в тень старого дородного платана.
В три часа дня, в вязкую августовскую жару я была единственной
чуть ли не на всей улице, если не считать старика-шляпника и легиона
неустрашимых кошек, которых в изобилии плодит Иерусалим.
— Кофе… двойной, покрепче… И коньяку плесни…
— Минутку, гевэрет! — воскликнул бармен и принялся
весело насыпать и смешивать, звякать ложечкой, нажимать на рычаг кофейного
аппарата… При этом он успевал приплясывать, подпевать музыке, отщелкивать
пальцами ритм на всем, что под руку попадется. Его темные кудри библейского
отрока с картины художника Иванова были щедро умащены какой-то парфюмерной
дрянью, какой любят намазывать свои овечьи руна местные юнцы и юницы…
Из-под тента лотка, под щитом, с которого на прохожих
мчался, чуть ли не вываливаясь за край, будущий трамвай, похожий на удава с
глазами красавицы-японки, за мной наблюдал толстый шляпник. С видом последнего
иудейского пророка он восседал на табурете и делал мне какие-то знаки. Я
достала из сумки очки, надела их и расхохоталась: старая сволочь показывал
оттопыренный средний палец правой руки, — очевидно, потерял надежду
залучить меня под свою шляпу.
Я смотрела на неугомонные руки бармена, вдыхала облачко
ванили, поднятое брошенным на блюдце кренделем, и думала — что я делаю, что я
делаю?!
Эта тихая улица, кренящаяся вправо, словно стремилась
улечься в уже отросшую тень своих туй и платанов, весь этот город на
легендарных холмах, с его ненадежными домами, мимолетными людьми, вечными
оливами, синагогами, мечетями и церквами… — весь этот город, колыхаемый сухими
струями горного воздуха, пришелся мне впору, тютелька в тютельку, —
натягивался на меня, как удобная перчатка на руку… Мне было привычно ловко,
привычно жарко и привычно лениво в этом городе, и — видит Бог! — дорога к
этому кафе в Долине Призраков заняла у меня не так уж и мало лет.
Так что же, черт меня возьми, я опять делаю с нашей жизнью?!
Ночью я поднялась попить, прошлепала в кухню, босыми
ступнями выглаживая теплый камень пола. В темноте на журнальном столике белела
газета со вчерашними тревожными новостями… С более чем всегда тревожными
новостями…
Я выглянула в открытое окно и вдохнула глубину августовской
ночи в безмолвном расцвете звездных полян. Далеко внизу цепочка мощных фонарей
выжгла гигантскую петлю дорожной развязки Иерусалим — Мертвое море; влево, мимо
белеющей срезом снятой груди холма пойдет новая дорога через Самарию… Над
Масличной горой вдали — желто-голубое облако огней. Легчайшая взвесь
предрассветной тишины… Уже и подростки разошлись по домам после нескольких
часов блаженной ночной свободы… Нет более благостного места, чем эта земля
накануне очередной войны…
Я вернулась в комнату, бесшумно легла… До утра оставалось
дотянуть часа три…
— Ну? — тихо спросил рядом внятный голос
мужа. — Третью ночь колобродишь. Так же спятить недолго! Ну их к черту,
эти деньги! Жили до сих пор, с голоду не помирали, подаяния не просили…
— Да, — глухо подтвердила я.
— Представь эти долгие зимы, слякоть, тусклую тьму…
— Представляю…
— Давку в метро, огромный неохватный город, хамство
российское, милицию-прописку… И нашу беспомощность и бесправность…
— Еще бы…
— …к тому же, и службу с утра до вечера…
— Да…
— …быть заложником организации, а значит, идеологии… С
какой стати ты, вольный разбойник, вдруг встанешь под знамена? Ну их к черту,
все они друг друга стоят!