Улыбаясь в ответ симпатичной хозяйке, Кордовин легко
объяснил, что они с сестрой заблудились вчера в этом чертовом тумане, забрели
на край света, забуксовали в грязи, всю ночь провели на обочине и сестренка
совсем измучилась. Нельзя ли тут у вас, сеньора, устроить небольшой привал, ну,
и позавтракать, конечно, а то совсем нет сил ехать дальше. И есть ли где в
окрестностях почта?
О, сеньор обижает наш город! Сепульведа — известный
туристический центр, на полторы тысячи жителей тридцать пять ресторанов! И
почта, конечно же, и магазины, и всяко-разно… Я и смотрю, что девушка на ногах
не стоит. Да ни к чему мне ваш паспорт, сеньор. Я людей вижу насквозь. То, что
девушка — ваша сестра, с порога видать. Заплатите и отдыхайте на здоровье. Вот
ключ, комната наверху, по коридору направо, там на двери фигурка быка, сами
увидите. Приводите себя в порядок и спускайтесь завтракать, а я вам приготовлю
тосты. С паштетом, а?
— Да-да, с паштетом.
За стойкой бара поднималась лестница на второй этаж.
Комната, которую они сняли, оказалась деревенской, с
роскошной шалью, распятой на стене — крупные палевые и багряные розы по черному
фону. И подушки на кровати лежали вразброс — пышные, вышитые, зазывные, —
под стать размашистому распятью, с которого Иисус, раскинув руки, призывал
постояльцев к себе в объятия. Со стен смотрел все тот же юноша — не иначе
сын, — в бесконечном, как бы летящем со всех сторон, победном приветствии…
После завтрака он выспрашивал у хозяйки дорогу к почтовому
отделению, а Мануэла поднялась в комнату; и когда он зашел взять куртку,
девушка уже крепко спала цветущим сном, пылая щеками, чуть хмуря соболиные
брови и даже слегка посапывая…
Он вышел и медленно, продлевая удовольствие, пошел вверх по
улице, мимо плывущих в разбавленном молоке, объятых багряным плющом старых
домов из рыжего туфа; мимо старика, что с утра в этом беспросветном холодном
тумане уже торговал керамическими колокольчиками, разложенными на газете; мимо
водяной колонки с надколотой каменной чашей, в которую тонкой струйкой сочилась
из желобка изумрудная вода; мимо трех пестрых, играющих в низкой подворотне
котят; мимо знаменитого местного ресторана «У Алонсо», основанного, судя по
вывеске, аж в 1869 году.
На огромной фотографии в витрине маэстро Алонсо стоял, весь
увешанный медалями, над шестеркой целиком зажаренных, политых каким-то
оранжевым соусом поросят. Руки его были приподняты в неком магическом жесте,
словно он благословлял своих аппетитных подопечных и посылал их в мир — творить
наслаждение и чревоугодие. И казалось, сейчас взмахнет кнутом, и эта
ухмыляющаяся шестерка залётных понесет его вдаль, к новым наградам…
Поднялся он довольно высоко, к самой романской церкви,
сидящей на макушке горы. Небольшая, удивительно соразмерная, она одиноко
возвышалась чуть поодаль от остальной застройки. С каменной террасы, сквозь
графику голых ветвей ближнего тополя, как на старом дагерротипе видна была
утопленная в тумане, напластованная друг на друга, вздыбленная короста мшистых
крыш.
Надо бы как-то попрощаться, что ли, усмехаясь, подумал он, я
ведь был неплохим возлюбленным всей этой жизни. Но лишь поглубже вдохнул сырого
хвойного воздуха, что источали растущие вокруг исполинские туи, будто
расчесанные чьим-то гигантским гребнем, и стал спускаться к зданию почты.
* * *
Когда, купив писчей бумаги и конвертов, он вернулся в
пансион, Мануэла по-прежнему крепко спала. Если ее сейчас не трогать — он знал
это по себе, — она проспит часов десять. Бывает в юности такой жадный сон,
когда ты погружаешься до дна жизни, почти до самого дна, будто стремишься
слиться опять с околоплодными материнскими водами времени. И тогда необходимо,
чтобы кто-то рядом, в конце концов, дернул за леску, вытягивая тебя из
глубоководного сна…
Пусть спит пока, думал он, вчера ей досталось, да и в
будущем предстоит немало попыхтеть. Вынул из чемодана любимую самописку с
тонким пером, положил на круглый стол, покрытый уютной вышитой скатертью, пачку
бумаги, конверты, — и задумался, глядя на спящую Мануэлу.
Затем сосредоточился и стал быстро писать, время от времени
поднимая на девушку задумчивый взгляд…
«Дорогая моя, дорогая Марго!
Надеюсь, когда ты получишь это письмо, ты уже пойдешь на
поправку, и, в конце концов, простишь меня, хотя сам я проклинаю себя
безутешно.
Хочу, чтобы ты знала и помнила: я бесконечно тебя люблю и
ценю, как лучшего человека в моей жизни.
Надеюсь, ты проживешь еще много лет, не поминая меня лихом,
как злодея и подлеца.
Но ближе к делу: хочу оставить тебе, моя дорогая, те три
картины Нины Петрушевской, которые и сейчас у тебя. Смело выставляй их (не
сразу, а одну за другой, и года через два) на самые солидные аукционы.
Изобретательная судьба сама сочинила им провенанс: их подпишет моя смерть, и
одна только запись „Из коллекции Захара Кордовина“, обеспечит им безоговорочное
признание — всем известно, что моя коллекция безупречна.
К этому письму, которое ты немедленно уничтожишь, прилагаю
дарственную записку, распорядись ею с умом. Кроме того прилагаю письмо к Ральфу
Календеру которое якобы я написал, будучи у тебя в гостях, и попросил тебя
отправить. А ты, моя драгоценная, озаботься добыть из России тюбик некой
чудодейственной мази „Золотой ус“ (наверняка, бесполезной дряни), и приложи к сему
увлекательному посланию — увидишь, в нем я описываю счастливую находку этих
трех холстов в итальянской деревне Канале. Ральф и сам попробует торговать у
тебя эти пейзажи — держи его на крючке, постепенно поднимая цену.
Что касается самих картин — думаю о них с удовольствием и
полагаю, что сама Нина была бы счастлива их написать.
Будь умницей, Марго, крепко тебя обнимаю.
Не слишком оплакивай меня своим вавилонским ревом, я того не
стою.
Твой Захар».
…Один за другим он заполнял листы четким своим, летящим
мелким почерком, где каждая буковка словно стояла наособицу, и в то же время
устремлялась за другою, а каждая заглавная вела за собой целый клин слов,
слегка наклонясь.
Прошло часа полтора… Внизу, в баре, занялся ровный шумок
разноголосицы посетителей и заиграл музыкальный автомат — что-то ритмичное.
Пора было собираться и ехать. В Кордове необходимо оказаться еще засветло: у
него не было сомнений в профессионализме их снайпера, и все же мишень должна
быть отчетливо видна.
Он стал вкладывать листы в конверты, надписывать их… —
и на это ушло еще полчаса.
Наконец встал, потянулся, еще раз просмотрел аккуратные
стопки надписанных конвертов… затем подошел к кровати и склонился над девушкой.
Такой глубокий жаркий сон — она ни разу не поменяла позы, не почесала носа во
сне, не перевернулась, ни слова не пробормотала.
Он осторожно взял ее за щиколотку — совершенно мамина,
узкая, но крепкая стопа, — легонько сжал и позвал по имени. Она не
отзывалась.