Андрей Петрович собирался сказать что-то неуклюже утешительное, вроде «слезами горю не поможешь, будет у тебя еще не одна записка и не один мальчик…», но вдруг возмутился, как будто даже обиделся — а чего это она уж так горько плачет?! Как будто ей не на свидание с незнакомым мальчиком запретили пойти, а он ее обидел, ударил. Как будто он зверь какой!.. Если бы он имел привычку анализировать свое душевное состояние, он сказал бы себе — в том, что он не испытывает отцовских чувств к Нине, его вины нет, разве возможно полюбить чужую по крови взрослую девочку, как два своих родных комочка, чтобы хоть режь его за них на куски? Но Смирнов не имел привычки анализировать свое душевное состояние и от душевного дискомфорта начинал злиться. Возмущение нарастало в нем, как будто закипал чайник, бурлило потихоньку и вот-вот собиралось выплеснуться криком. Но он не закричал и не сдержался, не промолчал, а сказал кое-что совершенно невообразимое:
— А я сам схожу. Посмотрю, что там за хрен с горы…
— Что?.. Куда ты сам сходишь?.. Зачем?..
— А что такого? — хмыкнул Смирнов и, строго глядя на ошеломленную Ольгу Алексеевну, пояснил: — В магазин зайду, молоко куплю или чего там еще… хлебобулку… Заодно пройду по Щербакову.
Ольга Алексеевна и Нина смотрели не на него, а друг на друга. Нина продолжала всхлипывать, теперь она плакала от благодарности, что он принимает в ней такое участие, и немного от стыда перед этим мальчиком — вместо нее на свидание придет отец… А Ольга Алексеевна сама не знала, чем поражена больше — ее муж, первый секретарь Петроградского райкома, пойдет смотреть на какого-то мальчишку! Пойдет в магазин! Хочет купить молоко!.. Или что там еще… хлебобулку…
Андрей Петрович положил записку в карман, встал:
— Я пошел. Дай колбасу.
Ольга Алексеевна прошептала:
— Андрюшонок?..
— Да не сошел я с ума, не смотри так. Там кот сидит. На первом этаже, у лифта. Дай кусок колбасы. И красной рыбы.
Обычно плывущая, как царевна-лебедь, Ольга Алексеевна понеслась вслед за мужем с пакетиком с колбасой и рыбой.
— Андрюшонок, сетка!.. Сетку возьми!..
Пакетик для кота Смирнов взял, а на сетку презрительно хмыкнул — он что, домохозяйка, с сеткой по улицам шастать?
— Деньги не забыл? — Ольга Алексеевна насмешливо улыбнулась. — Без денег хлебобулку не дадут. Ты из окна машины заметил, что в стране пока еще не коммунизм?
Такое детское ехидство по отношению к мужу было совершенно ей не свойственно, но ведь и он повел себя как ребенок! Он что же, таким нелепым способом наказывает ее за плохое отношение к Нине?.. Но как он не понимает?! Как ей сдержать свои чувства, когда на душе так невыносимо тошно?.. Ольга Алексеевна задавала себе вопрос, который до нее задавали бесконечно — за что? За что им все это?.. Все отвечают себе на него по-разному, Ольга Алексеевна отвечала так: понятно, за что, за сделанное добро. Говорят же: не делай добра — не будет зла.
* * *
Это было как приключение — идти одному по улице, как обычному человеку. Стоять в очереди, доставать мелочь у кассы, рассматривать народ. И, как любое хождение в народ, хождение Смирнова в народ за хлебобулкой окончилось бесславно.
В булочной напротив Толстовского дома Андрей Петрович с неудовольствием отметил: ассортимент плоховатый, хлеб вчерашний, батоном за 22 копейки можно человека убить, — и это безобразие творится не где-то на окраине, а в пяти минутах от Невского проспекта! У кассы очередь, кассирша ленива и хамовата, на вежливую просьбу завернуть батон в упаковочную бумагу ответила фразой, как будто из Райкина: «Еще чего, буду я заворачивать каждому! Вас много, а я одна!» Услышав обращенное к себе «вас много, а я одна», Смирнов растерялся, как будто ослышался, ведь это их много, а он один. Но что можно поделать с этой наглой бабой — вызвать на ковер, вышибить из партии?.. Смирнов содрогнулся в беспомощном бешенстве, бешенстве титана, обиженного букашкой, и, прорычав «уволить тебя надо к чертовой матери!», схватил батон и вышел, а свободная в своей безнаказанности букашка сопроводила его уход визгливым «а и увольняй, сам, что ли, за кассу сядешь…» и, в точности как у Райкина, «ходют тут всякие…».
«Безобразие у нас в сфере обслуживания…» — подумал Смирнов, огибая Толстовский дом со стороны Щербакова переулка, подышал медленно, чтобы погасить ярость, двинулся по Щербакову переулку, помахивая батоном, и плавно перешел от одной неприятной мысли к другой: «Растут девчонки…» Конечно же, он не собирался разглядывать мальчишку, написавшего записку, просто решил пройтись подышать… Растут девчонки, скоро Алена с Аришей начнут ходить на свидания… Смирнов скрипнул зубами, представив, что Алену может кто-то ждать, нетерпеливо ходить с цветами, протянуть букет, робко взять за руку… поцеловать… Поцеловать его Алену?!
— Меня не расстреляли, — вдруг возник в ухе голос.
Смирнов не слышал этого голоса, мягкого, бархатного, много лет. Если бы у него было несколько секунд, лучше минут, он принял бы решение остановиться — ему было что сказать обладателю голоса. Но реакция у Смирнова была не быстрая, он по инерции прошел мимо — прошел несколько шагов и остановился. Стоял, не поворачивая головы, с неподвижным лицом, ждал, а тот, второй, тут как тут. Догнал, со словами «а ты поправился, Андрюша, живот отрастил» встал напротив.
— Сука ты, я тебя сам расстреляю… Кино он мне тут, понимаешь, разыгрывает… Артист, блядь… — сказал Смирнов и размеренно, словно вколачивал гвозди в непонятливую башку: — Если ты… еще раз… хоть на метр… подойдешь к моему дому, я тебя посажу, ты понял, падла?..
Смирнов говорил спокойно, размеренно, сказал, что хотел, поставил точку и ткнул в грудь «артисту» батоном, как будто направил на него автомат.
— Не стреляй, — улыбнулся «артист» и нарочито шпионским, интимным шепотом: — Андрюша, батон не заряжен?.. Ладно, не злись, я понял, ты будешь защищать свой дом батоном до последней капли крови.
Внимательный наблюдатель сказал бы, что в этой сцене было что-то неорганичное.
…Щербаков переулок, вдоль боковой фасадной линии Толстовского дома соединяющий Фонтанку и улицу Рубинштейна, не самое странное среди странных питерских мест, но все же странное. Всего пять минут до Аничкова моста, до Невского проспекта, а на Щербаке тишина, ни потока машин, ни толпы прохожих, и если бы не возможность из каждой точки переулка полюбоваться знаменитым сочетанием воды и камня, то будто провинция, не Ленинград. Смирнов, кстати, никогда не говорил «на Щербаке», он, хоть и ленинградский начальник, был все же не ленинградский человек, и эта домашняя легкость, этот свойский жаргончик ему не давались. А вот дочери его уже были ленинградские девушки из Толстовского дома и, как настоящие ленинградские люди, весь парадный город вокруг себя одомашнили, говорили — встретимся на Ватрушке, или в Катькином саду, или у Казани, или на Климате, или на Щербаке. И в крошечном садике на Щербаке тихо, безлюдно, но — помойка. Рядом с крошечным садиком помойка, то есть все же есть человеческое мельтешение.