Но вот что странно: никто из ребят не захотел поехать на похороны, и объяснять не объясняли, почему не хотят ехать.
И лишь когда объявили, что ожидает всех кормежка в заводской столовой и даже будет мясо, ребята согласились. Мяса, надо сказать, им еще ни разу не давали. Поехали и Кузьменыши.
У них был свой резон, не считая обеда; побывать, если удастся, на заднем дворе — когда еще такой случай представится — и посмотреть, целы ли несколько банок, заначенных под ящиками, до всей этой суеты.
Если бы и их удалось прихватить с собой! Да перед побегом!
Панихида, как и ожидалось, происходила прямо на заводском дворе.
У гроба, которого не было видно за толпой, кучкой стояли женщины в белых платочках, некоторые из них плакали.
Колонистов увидали от проходной, стали оборачиваться, раздвинулись, пропуская их вперед.
Кузьменыши, хоть не хотелось им этого, оказались прямо перед гробом, плоским, сколоченным из грубых досок и ничем не закрашенных. Эти доски приходились братьям на уровне глаз.
В гробу, куда они, приподнявшись на носки, уставились с любопытством и каким-то ожидаемым страхом, лежала, будто спала, красивая женщина с поджатыми губами; волосы ее, рыжеватые, золотившиеся, окаймляли спокойное чужое лицо.
Женщина никак не походила на бойкую шоферицу в кепочке да мужской одежде.
Это была другая, не ихняя Вера, братья сразу так поняли. И отвели глаза. Потупясь, они стали смотреть на ножки стола, на котором лежала покойница.
Стол, обитый железом, а сейчас покрытый простыней, был им знаком по цеху. На нем обычно стояли стеклянные банки с джемом, который они тырили за спиной закрывальщика.
Оба брата подумали, что скорей бы кончилось это занудство и они смогли бы потихоньку убраться на задний двор. Туда, где их банки!
От слез, от причитаний, вздыханий, сморканий вокруг, от всей этой толпы у них начинала болеть голова, как болела лишь в милиции, когда их вылавливали на рынке.
Наконец вышел старик-технолог, прямо в халате, и начал рассказывать всем про Веру, но смотрел он в лицо покойнице. Он говорил, что Вера была молодой девушкой, ей исполнилось девятнадцать, но многое в своей короткой жизни пережила, и главное, она пережила фашистскую оккупацию. Фашисты угоняли население в рабство, а с Верой они справиться не могли… Она трижды сбегала в дороге и трижды возвращалась к себе домой. Последний раз она спряталась в шкап, и враги вытаскивали ее из шкапа…
Братьям стало вдруг смешно, когда они представили шкап, в котором сидела шоферица Вера. Но все смотрели на технолога и серьезно слушали.
На заводе Вера была стахановкой, хоть и приходилось ей выполнять тяжкую мужскую работу шофера: возить на станцию продукцию и доставлять на работу детишек… Старик указал при этом на Кузьменышей, и они смутились. Но подумалось: кататься на машине, пусть не загибает, вовсе не тяжко, а приятно.
— Спи, доченька, спокойно, мы тебя не забудем, — сказал между тем старик и наклонил голову. Короткие седые волосы засеребрились на солнце. Женщины стали всхлипывать, а крикливая тетка Зина и тут запричитала на весь двор. Выходило по ее причитаниям, что были они из одной деревни, их вместе сюда и привезли, и прикрепили…
К гробу протолкнулись евреи-грузчики. С непроницаемыми лицами, легко, будто пылинку, подняли они Веру и перенесли в грузовик, на котором ехали колонисты.
Заиграл оркестр: барабан и две трубы, и от гулких ударов тарелок и барабана что-то у братьев перевернулось в груди: заболело, заныло.
В машину посадили по борту, вдоль стола с гробом, несколько женщин и причитающую тетку Зину и повезли.
Все стали выходить за ворота.
Старик-технолог стоял посреди двора и приговаривал, глядя на колонистов:
— Идите… Идите! Сегодня не работаем!
Никакого мяса им не дали. Что называется, получили от тех ворот поворот! И братья отвалили.
Шли по дороге и обсуждали то, что видели. Оба согласились, что Вера не была похожа и не молодая совсем. Девятнадцать, это почти что старость, как посчитали Кузьменыши. Вон, они уж не малые дети, а вместе сложить, так ненамного старше Веры будут.
А еще Колька рассказал, что услышал, в шепоте за спиной, будто Вера сидела в машине и ждала конца вечера, чтобы везти колонистов на ужин… И не заметила, как появились всадники. Они Веру, наверное, и не видели, а видели лишь машину. Но когда они бросили гранату, Вера еще успела выскочить из горящей машины и пробежать несколько метров и упала. А потом выяснилось, что один осколок попал прямо в сердце… Как же она могла тогда с пробитым сердцем бежать?
Сашка задумался и не отвечал. Кольке он сказал только: «Не верю». Буркнул и затих.
— Чего не веришь-то? — спросил Колька. — Что сердце пробило? Не веришь? Да?
Сашка молчал.
— Ты думаешь, сочиняют… Про сердце?
Сашка молчал.
— Или… Про этих… Про бандитов?
Полем они дошли, срезав часть дороги, до берега Сунжи и теперь сидели на траве.
Сверкали в белесой голубизне совсем невыразительные, похожие на мираж горы. Они вроде бы были, но так были, что, казалось, ощутить их реальность вовсе невозможно.
— Я ничему не верю, — сказал вдруг Сашка. А потом, помолчав: — Ну, все как-то непонятно мне. Была эта Вера. Возила нас, кричала чего-то… А потом раз, и нету. А куда же она делась?
Колька удивился и возразил:
— Куда… Закопали!
— Да я не об этом.
Сашка прищурил глаза и посмотрел вдаль. Дребезжала на камешках рыжая вода, над ней кружилась бабочка.
— Вон эти… — И Сашка показал на горы. — Они тоже пропадают, появляются, но они всегда есть. Так?
— Ну… — спросил Колька.
— Вот… Речка… Тоже всегда…
— Ну?
— А почему же люди? Они-то что?
— Ты про Веру говоришь?
Сашка с неохотой поморщился:
— Про всех я говорю. И про нас с тобой тоже говорю. Тебе страшно было стоять у гроба?
— Нет, — сказал Колька. — Не страшно. Но… неудобно.
Другого слова он не смог подобрать. Лишь поежился.
— А тогда — ночью? Вот через поле шли? Страшно?
— Там было страшно, — сознался Колька.
— И мне страшно. Только не знаю, чего я боялся. Просто боялся, и все.
— Ну, этих… боялся?
— Нет, — сказал Сашка. И вздохнул. — Я не их боялся… Я всего боялся. И взрывов, и огня, и кукурузы… Даже тебя.
— Меня?
— Ага.
— Меня?! — еще раз переспросил, удивляясь, Колька.
— Да нет, не тебя, а всех… И тебя. Вообще боялся. Мне показалось, что я остался сам по себе. Понимаешь?