– А? – Она тоже старалась не шевелиться, и щеки у нее все
разгорались и разгорались.
– Какого цвета у тебя глаза?
– А?!
– Глаза, – выдавил Хохлов. – У тебя же были совсем другие
глаза. Когда-то, помнишь? Ну… не такие. Другие.
– А?!!
– Глаза, – настаивал Хохлов. – Я все смотрю, смотрю, они у
тебя какие-то странные.
– Глаза?! – Она помотала головой. – Хохлов, тебя на самом
деле интересуют мои глаза?! Вот именно сейчас?!
– Интересуют. И именно сейчас.
Она перестала Хохлова обнимать, вытащила его руку из выреза,
проворно слезла с коленей – он морщился, когда она лезла, – и куда-то ушла.
Ничего такого он не ожидал. Он получил необходимую
передышку, и был ей не рад. Его испугала пустота, которая вдруг образовалась
вокруг него, как только Арины не стало. Пустота была такая… осязаемая и такая
неожиданная, что он вдруг подумал, что дело зашло слишком далеко.
Любовь всегда представлялась ему в виде сосуществования двух
разнополых человеческих индивидуумов в одном, отдельно взятом и не слишком
большом пространстве. Есть люди, с которыми ты можешь сосуществовать, и тебя не
раздражает чавканье, с которым твоя вторая половина ест салат оливье, ее
колготки на трубе в ванной, волосы в раковине и окурки в блюдечке. Половину, в
свою очередь, не раздражает ноутбук в кровати, носки под диваном и забытые
третьего дня в микроволновой печи сморщенные, засохшие сосиски. И если все это
для остроты сдобрено некоторым количеством здорового секса, который не противен
обоим, – вот тебе и любовь.
Чудесная, надо сказать, вещь!..
Все заняты своими делами, и никто никому ничем не обязан.
Если очень уж припечет, можно какое-то время пожить «общей жизнью»: ходить, к
примеру, в кино, или на концерт группы «Любэ», или съездить к ее мамочке на
чай, или в Турцию – поваляться на пляже. Потом, когда «общая жизнь» надоест,
опять разойтись в разные стороны – она сидит на кухне, качает ногой в
стоптанной тапочке, курит и разговаривает с подругой. Он в «кабинете»,
переоборудованном из бывшей кладовки, на компьютере бьет гадов лучевым
пистолетом с лазерным прицелом. В это время никто не ездит к мамочке, и на
концерт все ходят отдельно друг от друга. Ну, а в постель ложатся вместе и там
проделывают некий более или менее – в зависимости от темперамента и настроения
– зажигательный набор гимнастических упражнений, после чего погружаются в сон.
Пилюгины с их взаимным обожанием, веселыми детьми и всякими
прочими глупостями не в счет, ибо из каждого правила есть исключения, только
подтверждающие правило.
Пустота, которая вдруг надвинулась на Хохлова, так осязаемо
и плотно, что хотелось раздвинуть ее руками, в его представление о любви не
входила, ну никак!..
В это время хлопнула дверь и в комнату влетела Родионовна.
Щеки у нее по-прежнему сияли, и на раскрытой ладошке она держала какую-то
пластмассовую штучку.
– Вот! – сказала она радостно и сунула штучку Хохлову под
нос. – Понял теперь?
Он заглянул и ничего не понял.
– Что это такое?!
– Это линзы! – сообщила она и опять пристроилась к нему на
колени, заполнив пустоту до самого края. – Ну, вон они болтаются, видишь,
зелененькие?
И они оба уставились на ее ладонь.
– Родионовна, – сказал Хохлов с изумлением, – так у тебя не
глаза зеленые, а линзы такого цвета?!
– Ну да!
И тут Хохлова накрыла такая волна безудержной, сумасшедшей,
небывалой любви, что он весь покрылся «гусиной кожей». От любви.
Он осторожно принял с ее ладони пластмассовую штучку, в
которой болтались линзы, со всех сторон обнял Арину и прижал к себе так сильно,
как только мог.
Она притихла и затаилась, будто что-то понимала!..
– Родионовна, – сказал Хохлов, чувствуя, что голос его тоже
подводит, словно покрывается мурашками, пропади оно пропадом, – тебе кто-нибудь
когда-нибудь говорил, что в женщине должна быть загадка? Зачем ты мне приперла
свои линзы?! Чтобы я точно знал, что глаза у тебя ни черта не зеленые?!
– Ты же спросил, – ответила она тихо. – Не буду же я тебе
врать, Митя.
– Не будешь? – переспросил Хохлов, отстранил ее от себя и
посмотрел в глаза. – Никогда не будешь?
Глаза у нее были серые, самые обычные, и еще она моргала,
видимо, после своих линз, и со странным благоговейным трепетом он поцеловал ее
закрывшиеся горячие веки, и потом еще под глазами, и брови, и щеки, и шею, и
понял, что она почти не дышит, и тихонько усмехнулся.
– Я тебя люблю, – громко сказал он своим необыкновенным
голосом и шумно вздохнул. – Я тебя люблю всю жизнь.
– Это неправда, – возразила она, не открывая глаз.
Он и сам знал, что неправда, но какая разница?!.
Какая теперь разница, кого и когда он любил, если есть
только она, и в данный момент ему казалось, что всегда была только она, и
только ее серые – самые обыкновенные! – глаза всегда смотрели только на него,
только ему она улыбалась странной, загадочной женской улыбкой, ожидая того, что
будет дальше, и это только сейчас и должно случиться, а вчерашняя глупость не в
счет!..
И еще ему казалось, что нет никаких исключений из правил –
вот оно, правило! И оно всегда выполняется, при одном лишь условии – что есть
любовь, а у него есть любовь, совершенно понятная, ясная, и ее можно потрогать,
обнять, посадить к себе на колени.
Вся любовь, которая только есть на свете, о которой писали
старик Шекспир, старик Петрарка, старик Роберт Бернс, умерший, помнится, в
тридцать семь лет, оказалась вполне осязаемой и материальной и сейчас сидела у
Хохлова на коленях, и он держал ее за бока.
Даже не будучи Петраркой, он как-то очень отчетливо понимал,
что это она и есть. Старая подруга Родионовна, воплощение вселенской любви.
– Я тебя люблю, – повторил Хохлов настойчиво, потому что она
должна была понять хоть что-нибудь из того, что понял он. – Ты слышишь?
Она покивала.
Он взял ее руку и поцеловал в ладонь, удивляясь тому, какая
это необыкновенная музыкальная ладонь, отмеченная угловатой женственной
грацией, и еще тому, что такая возвышенная чепуха лезет ему в голову!..
Ладонь сжалась, и пальцы ухватили его за нос.
– Интересно, – шепотом сказала Родионовна в самое его ухо, –
если долго тянуть, у тебя вместо носа вырастет хобот?..
Хохлов хотел было выложить ей все, что он думает о хоботах и
о том, откуда именно они растут, но тут она его поцеловала в какое-то на
редкость неудобное место, в шею, и он забыл про хоботы.