Во время очередного телефонного разговора Ерошкин рассказал это Смирнову, и тот к предложению турка отнесся с интересом, попросил прислать докладную. Позже Ерошкин слышал, что она обсуждалась в высоких московских кабинетах, впрочем, ни во что конкретное это не вылилось, бумага ходила-ходила, а затем о ней благополучно забыли.
Пожалуй, больше другого Ерошкина поражало, что в зэковских истериках был свой порядок и строй. Иногда ему даже казалось, что они – просто законная часть ритуала и то, что турок так болезненно на всё реагирует, – ошибка. В самом деле, ход проводов идущего к Вере зэка, раз возникнув, уже никогда не менялся, и Тобе, и спустя четыре года первого из влюбившихся в Веру – Колпина, провожали одинаково. Еще за неделю воркутинцы наперебой начинали его уговаривать: “Не бойся, она ждет тебя. Всё будет в порядке. Она тебя любит. Ради Бога, не бойся. Ты для нее такой же, как и тридцать лет назад”.
За те четырнадцать лет, что они были в заключении, зэки сильно пообносились, и теперь, отправляя к Вере товарища, они отдавали ему лучшее, что у них было. Всё это подгонялось по фигуре, чистилось, гладилось, вообще они тщательно следили, чтобы идущий к Вере был ухожен и прибран.
Главный их страх был связан с городом. Город был другой, и повторить всё в точности, как в Москве, было невозможно. Зэки из-за этого нервничали, многим казалось, что если хоть что-то будет не так, Вера их и не заметит, и не узнает. Конечно, это было неверно, но человеку, который ждал свидания с Верой больше тридцати лет, все эти тридцать лет, день за днем только о нем и думал, объяснить ничего было нельзя. Все-таки и Ерошкин, и турок, как могли, пытались помочь; и еще: чтобы тому, кто шел, хотя бы несколько начальных минут встречи с Верой дались легче, их с ним репетировали.
“Вот, представь себе, – говорил, например, Пушкарев Корневскому, – Вера только что кончила работать и по лестнице спускается на улицу. Что ты ей скажешь? «Здравствуй, Вера». Хорошо, она тебе говорит: «Здравствуй, Петя». Что ты ей говоришь дальше? «Вера, я тебя очень рад видеть, ты совсем, совсем не изменилась». Она: «Я тебе тоже рада, Петя». Ты: «Даже страшно подумать, сколько мы с тобой не виделись; Вера, можно я тебя провожу?» Она: «Конечно, Петя. Я тебя сама хотела об этом попросить»”.
Так, чтобы идущий к Вере мог произнести эти первые слова естественно и без запинки, они проигрывали множество раз; в самый же день встречи, прямо перед тем, как зэку надо было идти, они по обычаю и тоже все, включая Ерошкина и турка, на дорогу присаживались. Наконец, турок говорил “с Богом”, и зэк, с каждым обнявшись, уходил. Большинство зэков предпочитало ждать Веру у Волжского пароходства; там было очень красивое место: полукружьем огибающая здание гранитная лестница спускалась к Волге. Но если день свидания падал на воскресенье, зэки шли прямо к Вере домой.
Перед первой из этих встреч – свиданием с Тобе – Ерошкин боялся, что Вера, которой всего-то он дал несколько уроков рисунка, встретит художника безразлично, и дальше остальные начнут этой ее холодности бояться. Но она всем им, в том числе и принесшему ей много зла башкиру Тимуру, была рада, со всеми весела и приветлива. Сначала с каждым из них она, как правило, долго гуляла по городу. Они смеялись, болтали, перебрасываясь, будто мячом: “А ты помнишь?” – “А это ты помнишь?” Потом она звала их к себе домой представить отцу и матери, кормила настоящим обедом, вечером же в гостиной зэки рассказывали ей свою жизнь. Они рассказывали, как они ее любили и как прожили эти годы; она жалела их, часто не могла удержаться, принималась плакать. Она плакала и приговаривала: “О, Господи, Господи…” А они ждали, когда она вытрет слезы и хоть немного успокоится.
Весь этот день с ней им было до странности легко и так, будто никаких тридцати лет не было и в помине: они с ней виделись вчера и вот сегодня снова вместе. Может быть, поэтому жизнь, та жизнь, которую они прожили, после свидания с Верой больше не казалась им ни неудачной, ни страшной. И этого им хватало, во всяком случае, никто и ни разу не заговорил с Верой о том, ради чего он к ней шел, ради чего ждал годы и годы. Все понимали, что это и не нужно, и нельзя. Рассказав, они просто вставали и, попрощавшись, уходили.
Череда зэковских истерик в общем и целом уже к концу первого года сделалась для Ерошкина рутиной. Он знал, когда они начнутся, сколько и как будут длиться и, главное, чем закончатся. Пожалуй, за все пять лет, что Ерошкин прожил в доме воркутинцев, только два события по-настоящему всколыхнули это болото, но и они, в сущности, ничего не изменили. Первое произошло летом пятьдесят второго года. Неожиданно для всех и, главное, вопреки желанию Сталина Кузнецов заявил, что хочет оставить пост первого секретаря обкома партии и тихо-мирно уйти на пенсию. К тому времени ему было едва за шестьдесят, но на вид нельзя было дать и пятидесяти. Несмотря на незадолго перед тем перенесенный инфаркт, он смотрелся удивительно бодрым и здоровым. Без этого инфаркта его бы и не отпустили, а так, самолично съездив в Москву, он сумел объяснить Сталину, что исполнять прежние обязанности больше не может и вообще одной ногой в могиле. В итоге, проволынив дело несколько месяцев, ему всё же дали вольную. Сталин, по-видимому, относился к нему на редкость нежно, потому что и после оформления пенсии велел оставить за Кузнецовым особняк в парке, хотя город давно привык, что это официальная резиденция главы области.
Уйдя на покой, Кузнецов прожил в особняке еще два месяца, а потом как-то утром заявился к Ерошкину и сказал, что Шереметевский дворец для него одного велик и остаток жизни он хочет прожить вместе с другими воркутинцами. Ерошкина этот визит и эта перспектива поначалу, конечно, не обрадовали; не зная, что ответить, вообще как себя с Кузнецовым вести, он сказал, что сам данный вопрос решить не может и должен связаться с Москвой. Кузнецов возражать не стал, сказал, что подождет в саду; к дому примыкал небольшой, но очень ухоженный яблоневый сад, где стояли скамейка и стол.
Ерошкин долго не мог разыскать Смирнова, а когда нашел и рассказал, тот был напуган не меньше его. Оба они прекрасно понимали, что, минуя Сталина, этот вопрос не решить, а что скажет Сталин, догадаться было невозможно. После разговора со Смирновым Ерошкин вышел к Кузнецову в сад и сказал, что, как и обещал, позвонил в Москву, но все знают, что Москва – город большой и вряд ли какое-нибудь решение будет раньше, чем через несколько дней. В общем, он всячески хотел дать понять Кузнецову, что пока ему лучше вернуться в свой особняк, а когда ответ придет, он его известит. Однако Кузнецов возразил, что не спешит и в саду ему хорошо. Как оказалось, ждал он не зря, и к обеду ответ, причем положительный, в самом деле был получен. Кузнецов тогда так и остался у них ночевать, даже вещи свои он перевез из особняка неделю спустя. Вел он себя в доме скромно, не требовал ни привилегий, ни особых льгот, и очень скоро и турок, и Ерошкин перестали его выделять из других воркутинцев. Сами же зэки, без сомнения, были ему рады, как рады они были всякому, кто знал и любил Веру.
Вторая история обещала быть еще громче, чем кузнецовский кульбит, но и из нее ничего не вышло. Седьмого февраля 1953 года поздно ночью Ерошкину из Москвы позвонил Смирнов и сказал, что, как ему только что стало известно, Сталин, несмотря на неважное самочувствие, собирается в мае поехать на пароходе по Верхней Волге от Калинина до Ярославля. Причем главная его остановка будет именно в Ярославле, где он намерен объявить о награждении области за войну и за победу в соцсоревновании орденом Красного Знамени и собственноручно его вручить. Ерошкин сразу понял Смирнова: как раз в мае этого года Вера должна была наконец дойти до Сталина. Он и раньше немало думал о том, где и как Сталин захочет встретиться с Верой, теперь это, по-видимому, определилось. Всё же то, что Сталин решится сам приехать в Ярославль, было, конечно, большой новостью.