После ареста и гибели жены за Бергом стала ходить их домработница Маша, молодая деревенская девка, всегда его боготворившая. Квартиру у Берга отняли, взамен дали небольшую комнату на Чистопрудном бульваре, Маша убиралась в чужих домах, и жили они на то, что она приносила, по большей же части распродавая вещи.
Таким образом они протянули два года, второй – уже официально зарегистрировав свои отношения, потом для всех неожиданно Маша умерла от дифтерита. Пока она была жива, Берг был опрятно одет, сыт и в общем ухожен. Он по-прежнему много работал, но над чем – неизвестно, правда, теперь предпочитал не писать, а диктовать, благо Маша освоила стенографию.
Предыдущие десять лет Берг медленно опускался, Маша его попридержала, а дальше, когда ее не стало, он начал падать так быстро, словно хотел наверстать время. Родные, как понял Ерошкин, не могли простить ему этого второго брака; они помогали ему, но немного, и Берг, в несколько месяцев спустив всё, что у него еще оставалось, в числе прочего и комнату, оказался на улице. Похоже, он тогда уже не был нормален. Если удавалось, Берг ночевал у знакомых, в другой раз просто на вокзалах, какое-то время его еще принимали, кормили, правда, укладывали всегда в прихожей, так он был грязен и вшив; когда же пришло лето, стал предпочитать скамейки в парках.
Всё это, наверное, могло тянуться и дальше, но Берг, на свою беду, стал приворовывать книги. Стоило выйти из комнаты, две-три книжки оказывались у него под фуфайкой. Обычно он выбирал книги в богатых переплетах и, если удавалось вынести, за сущий бесценок сбывал на Курском вокзале хозяевам тамошних развалов. Подобную неблагодарность люди не прощали, и скоро в одном доме за другим перестали открывать ему двери. Это был уже конец.
Трижды за один месяц его, полуголого, бормочущего какой-то несвязный бред, отлавливали на улице милиционеры, однако неизвестно почему не сажали и не отправляли в психиатрическую клинику, наоборот, на следующее утро отпускали. Так продолжалось до семнадцатого сентября, когда через день после того, как было принято решение в связи с утверждением новой Конституции начать “зачистку” Москвы, он был снова задержан, судим за нарушение общественного порядка и отправлен в Томскую тюремную психиатрическую больницу.
В Москве, как показалось Ерошкину, о Берге не пожалела ни одна живая душа. Ерошкин помнил, что, дойдя до ареста Берга, подумал, что вот, похоже, редкий случай, когда в тюрьме человеку будет не хуже, чем на свободе, но оказалось, что всё не так просто. В камере, как и на воле, Берг продолжал подворовывать; судя по всему, у него развилась настоящая клептомания, за это его жестоко, чуть не до потери сознания, били, в свою очередь отбирали пайку. Он пробыл в Томске меньше полутора лет, но то, что Ерошкин увидел в глазок, раньше ему встречалось лишь среди доходяг во время воркутинских и колымских командировок.
Из следственного дела Ерошкин знал, что Бергу нет и пятидесяти трех лет и что по виду он должен быть крепким, немного склонным к полноте человеком. Конечно, никакой полноты он после полутора лет тюрьмы не ждал и всё же оторопел, когда ему указали на кривого, всего синего от постоянных избиений старика. Старик этот был явно не в духе. Яростно жестикулируя, он что-то кричал сокамерникам большим, без единого зуба и оттого шамкающим ртом. С минуту Ерошкин пытался понять, чего хочет Берг, но всё было настолько бессвязно, что так и не разобрал. В общем, смотрины прошли неудачно, и Ерошкин не сомневался, что от Берга ничего полезного для их дела ждать не приходится; будь его воля, он бы не стал мучить старика, назавтра отправил его обратно в Томск. Впрочем, ломать сложившийся порядок сложнее, чем сделать положенное и забыть.
Сейчас, сидя в своем кабинете и ожидая конвой с Бергом, Ерошкин просматривал дело совсем другого человека – Николая Соловьева, бывшего колчаковского поручика, еще раньше – красного офицера-артиллериста, в которого Вера была влюблена почти так же страстно, как и в Диму Пушкарева, и который, кажется, тоже ее любил. Имея за спиной измену и Колчака, этот Соловьев уцелел по чистой случайности – был разыскан и судим лишь в тридцать четвертом году, когда всем было уже не до адмирала. Да и прокурор, что ему попался, был, судя по обвинительной речи, на редкость мягкотел. Все-таки десять лет Колымы Соловьев заработал, но на воле он, к своему счастью, окончил фельдшерские курсы и в лагере через два года общих работ сумел пристроиться при больнице. Получалось, что, даже если забыть о Колчаке, он дважды выжил чудом, и Ерошкину теперь хотелось верить, что это не просто так, что именно к Соловьеву возвращается Вера.
В общем, он думал о Соловьеве, о том, что и как ему скажет, настолько во всё это погрузился, что, когда конвой, опоздав на пять минут, доставил Берга, даже не пытался скрыть раздражения. Так же зло он поначалу говорил и с подследственным. Впрочем, Берг этого, по-видимому, не заметил. На вопрос, где и при каких обстоятельствах он познакомился с Верой, Берг отвечал до крайности подробно, причем на этот раз речь была замедленна и совершенно бесцветна. Целых полтора часа он говорил, будто в полусне, и в конце концов Ерошкин поймал себя на том, что он и сам засыпает, главное же – давно ничего не записывает. Конечно, это был непорядок, пришлось просить Берга начать всё сначала, опять слушать, как тот слово в слово и так же монотонно повторяет рассказ. С тоской, но уже без ненависти Ерошкин думал, что слушает даже не по второму, а по третьему разу, потому что читал это же и в дневниках Веры.
Разночтений был мизер. Вслед за Верой Берг показал, что познакомились они в девятнадцатом году, совершенно случайно. На этот год вообще выпала едва ли не половина ее новых знакомств. Дело было в маленьком скверике, что находится посреди Триумфальной площади. Берг сидел на скамейке и читал “Правду”. Сквер был пуст, людской поток огибал его по другую сторону ограды, будто не замечая. По соседству пустовали еще две скамейки, и, когда молодая красивая девушка села рядом с ним, Берг сначала решил, что это девица легкого поведения и она ищет клиента.
Вера знать про себя такое, конечно, не могла, в ее дневнике было написано, что она села на край скамейки, где уже сидел плотный лысый мужчина, голова которого, как она отметила, блестела на солнце вполне равнодушно. Дальше Берг сказал, что он был свободен, и она его заинтересовала, а Вера написала, что она просидела на скамейке всего минут пять, отдышалась, прежде ей пришлось подниматься круто в гору, и уже собиралась идти к трамваю, когда этот гражданин сложил газету, достал из нагрудного кармана блокнот и что-то начал в нем писать. Вера машинально следила за его движениями, и, наверное, поймав ее взгляд, он спросил: “Прочли?” Удивившись, она в свою очередь спросила: “Что?” – и поспешила добавить, во-первых, что она близорука, а во-вторых, что ей это совсем неинтересно. Берг подтвердил ее слова и добавил, что спросил девушку, как ее зовут, и она ответила, что Вера.
В дневнике Вера писала, что дальше новый знакомый что-то исправил и, вырвав листок, протянул ей. Она взяла, сразу увидела рифмованные строчки, и ей польстило, что незнакомые взрослые люди слагают в ее честь вирши. Потом она прочла следующие семь строк: “Без Веры жить нельзя на свете, Об этом знают даже дети. Нас Вера радостью дарит и утешением в печали, Увы, сейчас в нас всё болит. Ах, если бы вы только знали, Как плохо нам – мы Веру потеряли”. Надо сказать, что большого впечатления на нее эти строки не произвели.