Но Корневский молчал, и Ерошкин вступил опять. “А у вас что, Корневский?” – сказал он. “А мне ничего и не надо, – ответил Корневский, – меня скоро расстрелять должны. Или вы не знаете?” – “Ну почему, – сказал Ерошкин, – знаю”. – “А раз знаете, – продолжал Корневский, – то тогда зачем вызывали? Дело ведь уже в архив сдано”. – “Ну, то дело, может быть, и в архиве, а ваше нет еще. Вас же пока не расстреляли. Воскрешать, к сожалению, мы еще не научились, – пояснил Ерошкин, – а пересмотреть приговор сумеем”. – “А зачем мне жить? – сказал Корневский. – Куча людей из-за моих показаний погибли, жена и дети от меня отказались, сам я старик, доходяга беззубый, зачем мне жить, гражданин следователь? В моем положении надо только скорой смерти просить”.
“Ну, не преувеличивайте, – Ерошкин улыбнулся, – чего на себя лишнее брать? Тех, кого мы по вашим показаниям арестовали, мы и так отлично взяли бы, всё это давно формальность. Следователь же сам вам говорил, что и на кого показать, вы и показывали, а то, что иногда с перевыполнением, – не тревожьтесь, это в песок ушло. Мы не дураки, чтобы тех, кто нам нужен, так легко отдавать. Что вы думаете, завтра какой-нибудь подследственный брякнет, что Сталин – агент турецкой разведки, мы Кобу арестовывать побежим?
Кроме того, подельники ваши друг на друга, на вас в том числе, не менее усердно стучали. Разница одна – вы, например, неделю продержались, а они кто через день раскололся, а кто, наоборот, чуть не два месяца, как ни били, в молчанку играл. Но история вряд ли сохранит, кто кого крепче был.
С женой и детьми всё тоже просто; стоит нам объявить, что вы на самом деле герой, патриот и выполняли важнейшее задание в тылу врага, они тут же и вернутся. То есть они, конечно, и без этого вернутся, – продолжал Ерошкин, – но так, наверное, вам приятнее будет. И зубы вставить можно, да и без зубов не такой уж вы доходяга, Корневский, чтобы вас за три месяца кисловодского санатория нельзя было на ноги поставить. В общем, выйдете на свободу и забудете эту историю, как страшный сон”. – “Не спешите, – сказал Корневский, – кто же меня выпустит?” – “Кто посадил, тот и выпустит”, – уклонился Ерошкин.
“Нет, ни с того ни с сего, – твердо заявил Корневский, – к своей семье я уже никогда не вернусь”. – “Ну, это ваше дело”, – хотел сказать Ерошкин, и тут вдруг Корневский всё понял. “А вам от меня, наверное, показания на Веру нужны? То есть вы, значит, за них мне освобождение предлагаете?” Так они, наконец, вышли к Вере.
“Хорошо, – продолжал Корневский, – я вам дам показания на Веру, только удружите, скажите неразумному, на черта она вам сдалась, или вы решили, что из-за нее план пятилетний завалили?” – “Берите выше”, – в тон ответил Ерошкин. “Сталина, значит, убить пыталась?” – “Еще выше”. – “А что может быть выше: социализм, что ли, свергнуть решила?” – “Вот-вот, – смеясь подтвердил Ерошкин, – здесь вы в десятку попали”. – “Ну ладно, – снова повторил Корневский, – раз она на весь социализм замахнулась, дам я вам на нее показания, спрашивайте”.
“Вопросы, – сказал Ерошкин, – в сущности, очень простые. Первый, как обычно, где и когда вы познакомились”. – “Это сказать нетрудно. Познакомились мы в одна тысяча девятьсот девятнадцатом году в Башкирии. Вера там учительствовала в местной сельской школе. Она тогда, несмотря на молодость, была то ли кандидатом в члены партии, то ли уже полным членом. Дело было в Осоргине – такое большое полурусское, полубашкирское село недалеко от реки Белой. Председателем райкома у нас был Ананкин, человек очень хороший, но вас он интересовать не должен, потому что в том же девятнадцатом году умер от прободения язвы. Незадолго перед моим приездом Веру выбрали секретарем райкома. Сам я работал в Уфе секретарем УКОМа, и меня послали в Осоргино для укрепления партработы. Соответственно, в Осоргине мы с Верой и познакомились.
Первым нашим совместным заданием, – продолжал дальше Корневский, – была поездка на дальний лесной хутор. Встретили нас там неприветливо. Всё же в самой большой избе мы собрали людей – в основном это были женщины, – чтобы сделать им доклад о положении в стране и рассказать об очередных задачах партии. Бабенки были озорные, и, пока я им объяснял, что для пробудившихся женщин-крестьянок наступила новая пора жизни, а Вера в свою очередь призывала принять сознательное участие в мероприятиях советской власти, они поочередно поворачивались к нам спиной и, нагнувшись, задирали вверх пышные юбки. Меня бабьи тылы, понятно, не смущали, но за Веру я слегка опасался. Однако она держалась очень хорошо. В итоге с полным правом я доложил в УКОМ, что мероприятие прошло успешно.
Позже в Осоргине я бывал лишь короткими наездами, Вера же работала не в самом Осоргине, а в другом селе, поменьше, километрах в пятнадцати на юг, так что пересекались мы нечасто и обычно всего на несколько часов. Впрочем, она мне нравилась, и, по-моему, ей тоже было приятно проводить со мной время. Потом она, кажется, заскучала. Она ведь была совсем молоденькая, и жить одной, без родителей, без дома, бог знает в какой глуши ей было трудно.
Она еще и год не проучительствовала, только что секретарем райкома была избрана, ясно, что как партийную ее никто и никуда бы не отпустил. Партийная дисциплина есть партийная дисциплина. Но Вера умненькая была, заявила, что хочет ехать в Москву, чтобы дальше учиться. В общем, хоть и со скрипом, вольную ей дали. Я в то время уже снова вернулся в Уфу, и мне говорили, что, когда Вера проездом в Москву попала к нам в город, она заходила в общежитие УКОМа, хотела со мной попрощаться, но не застала. Через год, как вы знаете, я пошел по военной части и из Орла, где служил, часто слал ей письма, адрес Вера мне оставила, звал к себе в гости”.
Ерошкин хорошо помнил, что Вера писала об этом так: “В моем распоряжении был месяц отпуска, который я решила использовать для поездки в Орел, куда Корневский приглашал меня в каждом письме. Благо мне полагался бесплатный проезд.
Я уезжала в пятницу вечером поездом, который уходил с Курского вокзала. Провожал меня Григорий Федорович. Перед посадкой, уже стоя на подножке со своим почти пустым чемоданом, я его поблагодарила, поцеловала в щечку, не предполагая, какие надежды в его душу вселит моя шалость”. Тут про себя Ерошкин отметил, что, наверное, надо привлечь к этому делу и Григория Федоровича, которого они как-то пропустили.
“Ну вот, – продолжал Корневский, – в Орле я встречал ее на перроне. Настроение было прекрасное, еще бы: приезжает женщина, которую я люблю, солнце, лето. Я приехал за ней на огромной блестящей машине, по-моему, ее еще у немцев отбили, невероятно мощная, с авиационным двигателем, «Изотта-Фраскини». Отвез Веру в дом, где снимал комнату, сдал с рук на руки хозяйке, а сам поехал в полк. Накануне прибыли новые артиллерийские орудия из Италии, и дел было по горло.
Вновь я увидел Веру только вечером; она сидела на веранде в белом платье и была на редкость хороша. Я спросил ее, что она делала, пока я отсутствовал, она сказала, что прошлась по нескольким улицам, что город ей понравился, весь такой уютный, дома похожи на дачные, да и сам город выглядит как большой дачный поселок, везде сады. Потом мы сидели с хозяйкой, пили чай с вишневым вареньем. Позже она ушла к себе, а мы с Верой остались; вечер был такой тихий, что на террасе даже пламя свечи не трепетало.