Больше ничего интересного по делу Веры Коля показать не мог, и Дрейфер, убедившись в этом, как и было велено, стал рассказывать Ушакову, как она жила дальше. Рассказывал весьма подробно, наверное, не меньше часа, Ушаков слушал его, не перебивая, только всё сильнее мрачнел. А когда Дрейфер закончил, сказал то, чего ожидать было труднее всего: “Я знал, что без меня ей плохо придется”. – “А вы-то тут при чем?” – не удержался Дрейфер. “Да ни при чем, только знал я, что ей без меня не прожить. Но всё ждал, всё тянул, хотел, чтобы она уже точно, на все сто, мной гордилась – и вот дождался”.
“Поясните, пожалуйста, – сказал Дрейфер, – я вас снова не понял”. – “Да тут и пояснять нечего, – ответил Ушаков. – Я ведь ни одну женщину никогда больше не любил, ни на кого смотреть не мог после Веры. Я как ее на пароходе первый раз увидел, так и полюбил. Когда капитан сказал, что хочет меня усыновить, я уже видел, что Вера тоже об этом думает, но колеблется, не может решиться, ну и сразу молиться стал, чтобы у капитана со мной ничего не вышло, чтобы все-таки она меня забрала. Я, конечно, не только молился. Сказано ведь: на Бога надейся, а сам не плошай, – я и с сыновьями капитановыми чуть что – драку затевал, хотя они сильнее в десять раз были, и жене его гадости говорил. К вечеру они уже не чаяли, как от меня избавиться.
Когда Вера впервые взяла меня за руку, я от гордости чуть с ума не сошел. Я тогда маленький был, глупый, скрывать ничего не умел, и эта гордость из меня так и перла. В московском поезде, уже после того, как с парохода они в Самаре выгрузились, я, едва мы с Верой вошли в вагон, увидел, что на третьей полке пара одна тискается, и громко, чтобы все слышали, говорю: «С моей маменькой так не забалуешься». Я ведь много раз видел, как отец с матерью милуются, и до того мне это противно было, что я каждый раз плакать принимался, молил их, чтобы прекратили. Мать на это ничего смотрела, а отец сердился и, хотя я пятилетний шкет был, не ленился, вставал и бил меня. Складывал ремень вдвое и ну охаживать. Бьет и приговаривает: собирался матку твою пороть, а вышло, что тебя. Но ты сам виноват, сам не дал. Он меня порол, а я всё равно радовался – ведь обычно он потом мамку не трогал. Уставал и засыпал”.
Ушаков замолчал, словно хотел дать место Дрейферу, но и Дрейфер молчал, и Ушаков продолжил: “Я думаю, что больше меня Веру в жизни никто не любил. Ее, ясное дело, многие любили, она ведь очень красивая была, да, наверное, и сейчас красивая, но каждый, когда ее любил, еще и о себе помнил, а я ведь ребенок был, потому и думал только о ней одной. Грешно это, но ведь мать свою я никогда не любил.
Поверьте, я Веру ни в чем не виню, я бы вообще никогда и ни в чем ее винить не смог, но так, со стороны, я думаю, что ни перед кем в жизни она больше, чем передо мной, виновата не была. Она ведь тяготилась, стыдилась меня до невозможности, из-за того, что по ночам я под себя ходил. Видели бы вы, как ее передергивало, когда мне постель менять надо было и когда я ее мамой звал, даже если это не на людях было, ее тоже всю передергивало. А ведь я ее любил. Из-за этого старался целый день на улице быть, из-за этого и бежал от них, когда совсем уже невмоготу сделалось. Понимаете, Дрейфер, я бежал и верил, что вот скоро стану таким, что она обязательно мной гордиться будет, тогда и вернусь”.
Ушаков снова замолчал, но Дрейфер уже понял, что вмешиваться незачем, сам заговорит. Так и получилось. “Ей вообще ни за кого замуж выходить было не надо, – сказал Ушаков твердо. – Не для нее это. Она очень чистая была и наивная, хотела прожить жизнь, как все, а ей, по природе, нужно было другое. Она и сама тогда не знала, что ей нужно другое. А я, что я, пацан семилетний, сосунок, мог сделать? Я видел, что она хочет, чтобы я ушел, я и ушел. Так что я не был блудным сыном, не думайте, не был, она хоть и не говорила «уходи» – сама меня прогоняла, но я знал, что когда-нибудь всё равно вернусь. Я ведь тоже другой, и мне никто, кроме нее, никогда нужен не был. Плохо лишь, что я про себя это знал, а она не знала, и скажи я, что нам только тогда хорошо будет, если мы с ней вдвоем – мать и сын – жить станем, не поверила бы. Всю жизнь только мать и сын, больше никого”, – повторил он.
Стенограмма допроса Коли Ушакова поразила и Смирнова, и Ерошкина. Работа Дрейфера была оценена как исключительно успешная. Целую неделю он ходил по управлению именинником, главное же – на коллегии НКВД по ее результату было принято единогласное решение: отозвать Ушакова из армии, попробовать использовать его, чтобы остановить Веру.
На той же коллегии было также решено вообще значительно расширить круг лиц, привлекаемых для выполнения данной задачи, в первую очередь за счет тех, кто раньше был сочтен бесперспективным. Так, два месяца спустя в их число попал и Корневский – первый муж Веры, хотя по безразличию, с которым Вера отзывалась о нем в дневнике, он, пожалуй, мог соперничать только с Колей Ушаковым.
В выступлении Смирнова на коллегии среди прочего прозвучала и другая интересная мысль: всё, связанное с людьми из орбиты Веры, сказал он, по-видимому, куда сложнее, чем нам в следственной практике встречалось раньше; смотришь стенограмму допроса одного, второго, третьего – каждый вроде бы понятен, и вдруг – что-то не то. Во всяком случае, стоит что-нибудь предсказать, сделать прогноз – и сразу же на бобах. Поэтому, продолжал Смирнов, мне кажется, что в этой истории мы должны вести себя нетрадиционно. Как это ни трудно, на некоторое время нам надо целиком и полностью довериться подследственным. Верить им во всем. Считает подследственный, что он может быть нам полезен, то есть может стать именно тем человеком, к которому идет Вера, – и всё, этого достаточно, мы его берем без каких-либо оговорок. От этого дела, закончил Смирнов, чересчур многое зависит, чтобы можно было пренебречь малейшим шансом.
Корневскому та коллегия, между прочим, спасла жизнь. Год назад он был арестован по делу о военном центре троцкистско-зиновьевского заговора. Арестован так же, как и Берг, через несколько дней после нового назначения. Якир представил его на должность командующего артиллерией своего военного округа, Сталин подписал это назначение, но одновременно подписал и приказ об аресте. Следствие по военному центру давно было закончено, месяц назад состоялся и суд. Почти все обвиняемые получили высшую меру, Корневский тоже, хотя прежде он неплохо сотрудничал со следствием и на суде дал нужные показания. По всему, его должны были уже расстрелять, но им повезло: из-за путаницы с прошением о помиловании Корневский оказался жив.
Допрос Корневского Ерошкин решил вести сам. Когда из Владимирского изолятора, где тот ожидал расстрела, доставили бывшего комкора, Корневский Ерошкину не понравился: седой, беззубый, чуть не пополам сложенный старик, трудно было поверить, что ему нет еще и сорока пяти. Из материалов по “центру” Ерошкин знал, что Корневский хорошо держался лишь первую неделю, потом сдал всех, кого от него требовали, даже с добавкой. И здесь, едва Ерошкин просто так, для разгона, назвал фамилии старых, двадцатилетней давности сослуживцев Корневского, они попались ему в дневнике Веры: один был свидетелем на свадьбе, другой дал тогда машину и ездил с ними на пикник, – Корневский тут же подтвердил, что и они были активными участниками военного центра.