С тем же неистовством бывший скрипач, бывший солист филармонии, бывший профессор Киевской консерватории вбивал в «дурацкого мальчика» все школьные предметы, и с особым отчаянным рвением — те, в которых сам не понимал ни аза. «Потенциальная и кинетическая энергия»! «Простые механизмы»! Объединяющее чувство бессилия над сфинксом формулы. Но с тем же остервенением: «Повторяю в последний раз!! Ричаг — простой механизьм! Потенцияльная энергия!! Фе большое, деленное на фе маленькое! Куда ты в окно смотришь, смотри сюда, мне в лицо!! А то я сейчас ремень возьму, он все мои нервы забрал, этот ребенок!!»
Собственно, в самые эти годы, когда родной папаня (а мать так и не поведала, кто он был: бывший ли зэк, отчаливший на Большую землю, вертухай ли, пригревший зимою одинокую телефонистку, стукач ли, приговоренный товарищами в бараке ночью, — предполагал и то, и другое, и третье и многие годы мучился неназванностью родителя) — так вот, когда смутная фигура родного папани блуждала в сером ватнике по просторам земли ли, небес, старый скрипач Давид Моисеевич был Пете всего-навсего отцом…
Где ты, Давид Моисеевич, где ты, небритый тощий дух с желтыми слабыми зубами? Выглядываешь ли хоть иногда из кущ своего трижды заработанного и четырежды оплаченного рая того дурацкого мальчика, что так и не научился настоящему «пиччикато» и даже ноты позабыл за годы твоего отсутствия?..
Когда обрывалось внутри, он не то что не хотел — не мог, физически, психологически, как там хотите — не мог вернуться к человеку. Это было несчастьем всей его жизни.
Семен долго пытался наладить отношения, потом устал — сколько можно! Вскоре краем уха из разговора знакомых актеров Петя зацепил новость: Семен перелопатил пьесу, поскольку с некоторых пор стал находить в ее драматургии большие недостатки. Впрочем, перелопаченная пьеса тоже как-то «не пошла»…
«История города Глупова» заглохла в развалинах великой дружбы. Скажем «аминь». Студия дебютировала пьесой Брехта, Брехт прекрасный драматург, и отстаньте вы все, ради Бога…
Все-таки странно — достаточно бывало неверного слова, пустякового, пусть не слишком красивого поступка друга или женщины, и он с усталым удивлением убеждался — оборвалось. Человек сорвался с его души, как червивое яблоко с ветки.
Старуха же измывалась и топтала пятнадцать лет, кромсала и плевала, но, трясясь от ненависти, сотни раз изнывая от жгучего желания задушить ее, он чувствовал смертельно натянутую, тугую и крепкую, как витой шнур, нить, что связывала их души.
Она умирала и сознавала это вполне. Тоска, терзавшая ее последние недели, ослабла, смирилась, и прошлое не глумилось уже над нею, напротив, вдруг озаряло то один, то другой счастливый миг, внезапно возвращало драгоценным подарком позабытую церковку на холме в пасмурный день и косноязычное объяснение в любви молодого талантливого художника. Дни прошлого теснились между скульптурами в ее мастерской, и каждый лик улыбался и кивал ей: вспомни, вспомни… Боясь спугнуть милые призраки ушедших дней, она смотрела на свои большие ненужные руки и думала: эти руки, перемявшие столько глины, скоро станут глиной самой…
Нужно было умирать… Пора, пора гасить свет в самом деле, и она спокойно повторяла себе: нужно умирать, довольно валять дурака, наглая старуха; но тонкая, страстная, уже прерывистая мука жизни цепко держала ее сознание, заставляя радоваться каждому мгновению уходящего бытия.
Ощущение своей единственности было в ней так могуче, что и сейчас ей представлялось: не она уходит, уплывает из этого мира, а весь мир медленно и неотвратимо уплывает от нее навсегда. И думая о своей нелепой, прекрасной, огромной жизни, она умоляла кого-то невидимого, чтобы он оставил ей этот мир еще на минуту, на час, на день.
…Впрочем, пусть уплывает, если корявые лапы не в силах удержать ни одного мгновения в своих ладонях. Пусть уплывает… И Петька? И Петька — последняя привязанность, глупейшая из всех привязанностей ее жизни — смысл, боль и ненависть последних лет…
Мальчика она жильем обеспечила, слава Богу. Теперь пусть женится на одной из своих бездарных баб, хоть и на пылкой цыплячьей гузке Аллочке из жалкого драмкружка. Живите, репетируйте фальшивую жизнь, фальшивую любовь… Вздор! Жизнь все равно прекрасна, а любовь бесконечна. Ты завидуешь, дохлая кляча, ты завидуешь живым… Глупо и стыдно так страстно жить, уже разбрасывая ладони навстречу призывно улыбающейся смерти…
Вечером Анна Борисовна почувствовала себя лучше, то и дело повторяла, что легче, куда легче дышать, и сердце не чувствуется, и мысль работает удивительно ясно; вдруг пустилась вспоминать, как впервые Петя пришел сюда, в мастерскую, каким он показался робким, загадочным, умным мальчиком.
Он не перечил, не останавливал ее, но постепенно, слово за слово втянулся в воспоминания, которые, как обычно, минут через двадцать обернулись перепалкой, впрочем, довольно безобидной вначале, — старуха заявила, что в своей профессии он всегда производил впечатление бедного родственника, который боится побеспокоить даже хозяйскую кухарку.
— Вы забыли, что в студенческие годы едва ли не каждый месяц у меня выходили статьи в журналах? — холодно напомнил он, прекрасно зная, что старуха просто испытывает его терпение.
— Да, — спокойно согласилась она. — Потом все это ушло в песок… Забавно, что, будучи умным человеком, ты всегда придавал слишком большое значение своим жалким делишкам — всем этим рецензиям, журнальным перебранкам, драмкружкам… Нет, тебя можно понять — страшно хочется уважать себя. Незначительные люди вообще очень нуждаются в самоуважении… Существует целая прослойка таких людей, которые умеют только болтать, причем болтают о чем угодно, с места в карьер, сколько понадобится, потому что слышали обо всем, почитывали то-се и еще кое-что из архивов. Они вообще глотают информацию, как прожорливые акулы…
— Ну, довольно! — резко оборвал он. — Слышали тысячу вариаций на эту любимую тему, нет сил. Помолчите хотя бы сейчас.
— «Хотя бы сейчас» — это накануне отброса копыт, не так ли, мальчик? Нет уж, позволь договорить именно ввиду надвигающегося бенефиса. Мне страсть как не хочется, чтоб у тебя осталась обо мне пошлая умиленная память.
— Вот уж зря беспокоитесь на сей счет!
— Так, мальчик! Ненавидь. Ненависть — это жизнь, это страсть, ты… честно заработал это благородное чувство.
— Замолчите! — воскликнул он плачущим голосом. — Иначе я сейчас, ей-богу, уйду! Ей-богу!
— Нет уж, позволь… Нет, в самом деле… Тебя даже за моченой морошкой не посылают, никаких беспокойств. Сиди и слушай. И того не можешь. О чем я говорила?.. О прожорливых акулах. Обрати внимание: все помню. Говорю тебе — я рассчитана на двести лет, как библейские праотцы, только святости во мне, что в старом вонючем козле… Да… Подозреваю, относительно меня у Творца были наполеоновские планы… жаль, что они не осуществились. Наверное, и у Него бывают творческие неудачи…
Так вот, о вас, мальчик, о тебе и подобных тебе: вы воображаете, что взращены на богатом культурном слое, и всю жизнь скачете на этом слое, как расшалившиеся дети на пружинном матрасе. Или раскапываете его и роетесь в нем. А все потому, что добавить ничего к этому слою не в состоянии. Работать простую здоровую работу вы не желаете, всю жизнь, как навозные жуки, жужжите вокруг искусства, воображая, что влияете на его ход. Ну, само собой, ни черта и никогда у вас еще не получалось. Потому что искусство не пружинный матрас, это, как и жизнь, — страшная, жестокая штука… Ты же, мальчик, рожден быть вдохновенным бездельником…