Она говорила полным, округлым, незнакомо радостным голосом. В трубке что-то пищало.
— Слышишь? — спросила Катя, смеясь. — Орет. Пойду кормить. Ты приезжай как-нибудь, погляди.
— Как-нибудь заеду, — пообещал Петя. Но не выбрался. Встретил ее лет через пять, в пиковой сутолоке метро, где-то на переходе. Катя необыкновенно похорошела, похудела, зачесывала гладко волосы. Собственно, Катя превратилась в красавицу. Она за руку вытянула из толпы симпатичного мальчугана с монголоидным, как у Мастера, разрезом глаз и бровками-щеточками.
— Видал? — похвасталась она.
— Класс! — похвалил он.
Толпа швыряла их, как прибой мелкую гальку. Они перекрикивали грохот поездов.
— Не женился?
— Пока держусь!
— Женись давай! — крикнула она весело. — А то я надумаю замуж выскочить, да и прогоню тебя из коммуналки.
— Буду очень рад за тебя, Катюша…
Ну и так далее… Покричали в грохоте поездов и разбежались. Тогда он жил в счастливо-сумасшедшей круговерти: они с Семеном сколачивали студию. Собственно, помещение нашел он, Петя. В подвале хранились мешки с подмокшей прокисшей картошкой, пахло сыростью, затхлостью, мышами…
Про то, как длинный муторный год они выбивали во всевозможных кабинетах разрешение расчистить своими руками эти авгиевы конюшни и занять их под студию, можно роман написать. Ну да бог с ним…
Задумали грандиозное. Собственно, Петя грел это у сердца с конца третьего курса: «История города Глупова», Салтыков-Щедрин… Тогда, помнится, только вернулись «с картошки», и — мимолетный, дурацкий разговор с деканом, неважно уже о чем, потом случайный взгляд, брошенный вслед этой старой заводной кукле; и вдруг толкнулось под сердцем: «История города Глупова». Носил, томился, прикидывал, отбирал, выделял аналогии. Вырастало нечто потрясающее основы… Совершенно очевидным было, что это нигде ставить не дадут. И все-таки на пятом курсе из записей на случайных листках, из коротеньких диалогов стал медленно, мучительно собираться черновик пьесы.
Семену показал гораздо позже, когда уже заваривалась каша на Сретенке. Читал сам, сминая не прикуренные сигареты дрожащими пальцами, и, по мере того как подбирался к финалу, Семен все чаще вскакивал и начинал метаться от стены к стене… Потом до утра варили кофе, перекрикивали друг друга, прикидывали актеров и строили мизансцены.
Репетировали по вечерам, актеры приходили после спектаклей вымотанные, но влюбленные и юные. Черт возьми, все они были тогда влюбленные и юные.
Все — вместе. Семен был не только другом, единомышленником. На его спокойной уверенности крепилось Петино существование, наполненное и разумное даже в мелочах. Странно, что это прекрасное существование оказалось легко потопляемым, как персиковая косточка в стакане компота.
За стаканом компота в столовке и произошел этот незначительный внешне разговор. Да какой разговор — перебросились несколькими фразами, устали оба чертовски после репетиции.
Семен допил компот, запрокинул голову, вытряхивая в рот разваренное содержимое на дне стакана, потом спросил:
— Дашь пятерку дня на три? Скажем, до вторника? Петя достал кошелек, там лежали трешка и рубль.
— Дам трешку, — сказал он. — Рубль себе оставлю. Семен помолчал, цепляя зубцом вилки лоскуток яблочной кожуры в стакане, и спросил:
— Ты ей что — алименты платишь?
До этого дня он с Семеном не говорил о Кате. Просто были темы поважнее для обоих.
— Нет, — ответил он неохотно. Семену лгать не хотелось, правда же никого не интересовала. Да никто бы и не поверил правде.
— Хорошо, — кивнул Семен. — А я боялся, что они тебя потрошат.
Петя поставил стакан с недопитым компотом, повертел в пальцах крупную персиковую косточку. Косточка попалась, а персика не было, вероятно, угодил в чей-то другой стакан.
— Собственно… — пробормотал он.
— Собственно, от них вполне можно ожидать, — перебил Семен. — Ну как же, все по закону: мальчишка ведь на тебя записан?.. Смотри-ка, а ведь с Анастасией у Мастера не было детей, да?
Не поднимая глаз, Петя вертел в нервных пальцах шероховатую косточку с волоконцами в лабиринтах извилин.
— Ты что… знал? — спросил он трудно.
— Петрушка, это с самого начала был секрет Полишинеля. Ты один видел нимб над ее химической завивкой… А о том, что Мастер грел на ней старые косточки… ну-у… мало ли какие у нас слабости, Петрушка, особенно когда мы входим в разряд выдающихся мастеров культуры… Но тебя все понимали.
— Что — понимали?
— Ладно, — сказал Семен, морщась. — Чего ты завелся?
— И все-таки? — тихо уточнил Петя, поглаживая персиковую косточку. Она уже высыхала в его руке и из бархатно-вишневой становилась грязно-бурой.
Семен звякнул ложкой в пустом стакане.
— Извини. Жалею, что затеял этот разговор. Не подозревал, что это болезненная для тебя тема… Я просто хотел сказать, что Катька, конечно, дура и проиграла все. А ты прав. С паршивой овцы хотя бы прописка.
Тогда он поднял на Семена глаза.
— Да, — сказал он. — Я сделал верный ход. Я воспользовался Катиной бедой и спекульнул штампом в документе. Я, конечно, молодец… А ты не боишься иметь дело со мной, с таким практичным? Не думаешь, что я сделаю второй какой-нибудь ход, когда наша студия встанет на ноги?
Семен добродушно рассмеялся и, опустив голову, затренькал ложечкой в стакане. Когда же он поднял глаза, Петя вдруг увидел впервые, со стороны как бы, целенаправленность этого прозрачного взгляда.
— Идио-от, — протянул Семен с любящей интонацией, — иди-отик мой. Это ты-то практичный? Да тебя разделают до костреца, ты и не заметишь. Я оттого и переживал, думал, что они с тебя алименты дерут. От них же всего можно ждать, от этого народца…
— От… при чем — народца?
Семен присвистнул весело, покрутил пальцем у виска, а остальными помахал, как птица крылом.
— Муж! — сказал он. — Законный. Родственников не раскусил. Ты что, не знал, кто у Катьки мать?.. Вспомни, у них за столом всегда фаршированная рыба и форшмак. — Было что-то сладострастно-брезгливое в губах, когда он произносил последнее слово. — У них и пахло всегда этим. Как войдешь, так с порога разит.
Петя бросил косточку в стакан, поднялся.
— Разит от тебя, — сказал он осевшим, негнущимся голосом. — Но не фаршированной рыбой. — И пошел к дверям, чувствуя не гнев, не возмущение, не удивление даже — одну только бесконечную, сиротскую тоску…
Из всех отечественных запахов безошибочно чуял Петя эту кислую вонь Охотного ряда. И — кровь бросалась в виски, и ходуном плясал на горле кадык, словно в такие минуты вдруг от него одного зависела участь целого народа, — да что народа! — словно вот сейчас наконец он мог защитить Давида Моисеевича, небритого старика, остервенело отбивающего такт нетвердой ногою. Широкая штанина колыхалась вокруг этой старой ноги, как спущенный флаг. «Пьяно, пьяно!! — орал бешеный старик так, что, казалось, с музыкальными терминами изо рта его посыплются последние желтые зубы. — Пьяно, дурацкий мальчик!! И пиччикато! И легче смычок!!! Боже, когда наконец я обучу этого ребенка настоящему пиччикато, можно будет издохнуть от нервов! Раз-и-два-и!! Раз-и-два-и!!» Он топал, топал, топал, наваливаясь на ногу всем тощим телом, словно камаринскую отбивал.