Не будем прикидываться: когда твое имя впервые набрано сначала в оглавлении толстого журнала, потом, крупнее, над твоей статьей, — можно часами сидеть над разворотом собственного текста, чувствуя, как сердце набухает счастьем, точно тесто в кастрюле. Да, все это пережито…
Потом, после третьей, четвертой статьи, радость тускнела перед гнетущим чувством вины за покалеченную недосказанную мысль, за правду, которая в урезанном объеме почему-то перестает быть правдой, ну и так далее. (Помимо скверного характера было еще кое-что, некоторое неудобство, оставленное ему светлой страдалицей Серафимой Ильиничной. А именно: подслеповатый упорный ее взгляд и тихое: «Петечка, надо быть честным мальчиком». Дворовым был, не присмотренным, сыном телефонистки, что вечно в две смены, а придет домой — валится как подкошенная, и главная мечта жизни — отоспаться; детская память легкая, многое затушевалось — жидкий чай в закутке библиотеки, твердый пряник с размоченным в чашке уголком, выбранные ею книжки, настойчиво и тихо формирующие его ум, рассказы о лагерях, где она провела семнадцать лет, — многое забылось. Но вот это — «Надо быть честным мальчиком, Петечка» — въелось родимым пятном. Таскал с собой повсюду, как узелок с бедным скарбом, стеснялся и прятал: «Пе-течка, надо быть честным мальчиком». Просто до банальности. Но несколько раз это останавливало на том краю, с которого другие ступали.)
Последний материал после бессонной ночи он забрал из редакции уже в верстке. Но этому предшествовали еще кое-какие события. И если описывать все это последовательно, тут уместно на полях нарисовать кудрявую девичью головку, а рядом монгольский разрез глаз и брови щеточками: Мастер. Любимый Мастер. Так что дело не только в грызущей душу бессоннице.
Кстати, чтоб уже закончить на профессиональную тему: недели через три после смерти Мастера позвонила его супруга Анастасия Самойловна. Говорила уже спокойным, звучным своим голосом:
— С главным редактором обо всем условленно, Петя. По-моему, это правильная мысль. Помимо глупых обязательных некрологов с «вечной памятью в сердцах». Просто — ученик об учителе. Тепло, умно, страстно, ну, как вы умеете… не стану вам навязывать, но что-то вроде: «Слово о Мастере»… Он ведь любил вас, Петя, вы это знаете. Думаю, он бы одобрил то, что именно вы… вы… если б он был жив…
Последняя идиотская фраза звучала тем более странно, что произнесла ее умница Анастасия. И поскольку некоторые, скажем так, события уже стряслись в его жизни, Петя слушал осекающийся голос в трубке, рассматривая сломанный ноготь на большом пальце, и думал: если б он был жив, неизвестно, где бы вы сейчас были, Анастасия Самойловна…
…Так вот, кое-кто из курса, Лешка Мусин, например, — ведь серенький козлик был. И не скрывал этого, и смиренно ждал снисходительной помощи сокурсников. Тихий такой теноровый человечек с кроткой улыбкой. Впрочем, чей-то племянник. Внучатый, если память не изменяет. И что?
Недавно пришлось побывать на ЦТ (сначала унизительный звонок снизу, из бюро пропусков, потом милиционер, елозящий хватучим глазом по твоей физиономии в паспорте. Петя спросил его строго: «А почему не обыскиваете?!» Поплатился за свой дурной язык: забыл подписать у редактора пропуск, и цепкий милиционер минут двадцать не выпускал его. Пришлось-таки возвращаться в сверкающем лифте со звоночками на черт знает какой этаж за редакторской закорючкой).
Так вот. Столкнулся в том лифте с Лешкой Мусиным. Не узнал! Хотя колер все тот же — серый, но какой респектабельный оттенок! Костюм темно-серый сидит как влитой, умопомрачительная серая шляпа с широкими полями и низкой тульей, японский зонтик и все остальное, что полагается к такой шляпе. Только вот кроткая улыбка куда-то подевалась, и голос стал регистром ниже… Куратор какой-то студии — то ли свердловской, то ли саратовской, то ли одесской. Ку-ра-тор. Куратор искусства. Руководитель то есть. Зарплату получает за то, что делает замечания по сценариям. Например: «Неясна гражданская позиция героя» — или: «Не совсем ясен финал». Если учесть, что самому Леше не всегда была ясна разница между Сартром и Сыктывкаром, можно вообразить, какую пользу он приносил отечественному кинематографу.
Они спустились в бар и выпили по чашечке кофе. Там, за стойкой, Леша и подписал несчастный пропуск. Могла бы подписать и уборщица, лениво катающая швабру по мраморным плитам пола. Да и сам Петя мог подписать этот пропуск.
— Слушай, — проговорил Леша интимно. — Недавно Катю видел… Оч-ч-чень, оч-ч-чень! Сынишка… в третьем классе. А? Слуш, как время-то бежит, а? Оч-чень на тебя похож!..
Он смотрел на Петю масляно-осоловелыми глазами, и непонятно было — по какому поводу в рабочее время у Леши осоловелый взгляд, хотелось докопаться, отчего плавают в тяжелых веках серые хрусталики — то ли от неясной кураторской жизни, то ли просто успел принять где-то мимоходом…
И вот тогда Пете во всех подробностях вспомнилась почему-то вечеринка на пятом курсе, у Кати дома. Октябрьские или майские праздники? Майские, скорее всего, потому что двери на балкон были распахнуты.
Катин папаша — полковник — все пытался организовать застольное веселье организованными тостами и сам раза три пил за мир во всем мире. Этот полковник, работающий на военную промышленность, очень любил пить за мир и безумно, сентиментально, до слез в голосе любил свою единственную дочь.
Интересно, если б у него был сын, а не дочь, то, зная об армии все, спасал бы полковник сына от службы? Впрочем, это сейчас только в голову пришло, а тогда подобная странная мысль никак не могла занимать Петю. Представлять, что вместо маленькой кудрявой Кати ходит по земле какой-то парень, ему вовсе не хотелось.
Часу в двенадцатом они вышли на балкон — подышать пахучей влажной теменью. Он, Катя и Костя Подбрюхов — здоровенный парняга из Коломны. На первом же курсе Костя попал в институтские достопримечательности: он выступил в КВН, в домашнем задании. На Костю нацепили народный девичий сарафан, коротковатый, чтобы открыть гигантского размера галоши на ногах, и здорово потрудились над внешностью: залепили все зубы черной изолентой, оставив сиять лишь один, с нашлепнутой на него фольгой. Костя широко разевал пасть с единственным сверкающим зубом посередине и пел вибрирующим басом из самой глубины души: «А мне мама целоваться не велит!» В зале подыхали со смеху. Проректор вытирал слезы и раскачивался, как мусульманин в молитвенном трансе. Да. В юности почему-то все это было очень весело…
Так вот, на балконе пьяненький Костя натягивал лбом бельевую веревку, как могучий раб цепи рабства, и искренним басом говорил хорошие слова.
В комнате крутилась модная в тот год пластинка Тухманова. Высокий гибкий голос проникновенно пел:
Дитя, сестра моя, Уедем в те края-аа,
Где мы с тобой не разлу-учаться смо-ожем…
Петя взял под мышку Катину голову и прижал к своему сердцу, чтобы Катя слышала, как оно бьется. Это она была «дитя, сестра моя»… Впрочем, не вполне уже сестра. Они уже целовались во все тяжкие в Сокольниках, вечером, за будкой «Квас». Катя налегала спиной на фанерную стенку, и будка сотрясалась от их сокрушительных объятий. Потом оттуда выскочила остервенелая тетка в коротком белом халате, задирающемся на ней, как шкурка на обрубке «докторской» колбасы, и, матерясь, гнала их чуть ли не до ворот парка. Было очень смешно, что они убегали.