— Вы меня убедили, — сказал Орсини, выплескивая содержимое своего кубка на ковер. — Налейте-ка и мне этого славного винца.
— С удовольствием, ваше преосвященство. Вы не пожалеете.
Вино в самом деле оказалось отменным. Тонкое, смолистое, с ноткой горчинки, встревожившей Антонио, но он вновь посмотрел на розовые щечки Лукреции, на ее сияющую улыбку, на губы, потемневшие от вина, которое она выпила одновременно с кардиналом — и успокоился. В течение следующего часа, поддерживая беседу, он украдкой наблюдал, что пьет и что ест Лукреция Борджиа, и, позволяя накладывать себе на блюдо все подряд, ел только то, что ела она. Наблюдая также за Родриго, он заметил, что блюда, которые ест папа и его дочь, ни разу не совпали. Это только утвердило Орсини в своем выводе: его пригласили, чтобы отравить, но фокус не удался. Что ж, это урок тебе, Родриго Борджиа. Я, может, и стар, и на какое-то время склонился перед тобой, но я не так глуп, как мои племянники, тебе не сжить со свету Антонио Орсини…
Он ощутил, как горло разрывает хрип, но и тогда не сразу понял, что именно произошло. В животе противно заурчало, а потом внутренности словно опалило огнем, и он рухнул лицом на стол, выпучив глаза и судорожно царапая руками горло. Он хотел позвать своего пажа, оставшегося за дверью, крикнуть кого-то на помощь, спросить, как же так, как это произошло… Отец и дочь Борджиа, умолкнув на полуслове, сидели неподвижно, наблюдая за его страданиями.
Потом Лукреция встала, обогнула угол стола и, склонившись так низко, что золото ее локонов коснулось мокрого от пота лба кардинала Орсини, сказала:
— Вам, должно быть, неясно, как это вышло, ваше преосвященство. Вы ведь так старались есть и пить только то, что ем и пью я. Вы знаете, как мой отец любит меня, он скорее рискнул бы собственной жизнью, но не моей.
Орсини смог ответить только хрипом. И тогда Лукреция, лукаво улыбнувшись, запустила пальцы за корсаж и медленно расстегнула его. Орсини выпученными, налившимися кровью глазами смотрел на ее круглые, высокие груди, обнажившиеся перед его лицом. И на какое-то украшение, что-то вроде амулета в форме фигурки птицы, качнувшееся между ними.
— Правда в том, кардинал, — прошептала Лукреция Борджиа, — что вы ничего не знаете. Упокой Господь вашу душу.
Орсини выпустил изо рта кровавый пузырь слюны, мокро вздохнул и умер.
Лукреция выпрямилась и застегнула корсаж, оставив ласточку снаружи. Подошла к отцу, опустилась перед ним на колени. Твердая ладонь с папским перстнем накрыла ее темя. Лукреция взяла эту руку и поцеловала.
— Позаботься о его паже, — сказал Родриго.
— Ну что, друзья, — весело проговорил Чезаре Борджиа, хлопнув себя ладонями по бедрам. — Сегодня мы будем ужинать в Сенигалье. Ты проспорил, Вито, с тебя пятьдесят дукатов!
Вито Вителли натянуто улыбнулся. Остальные выдавили подобные усмешки: напряженные и неискренние. Все они были здесь — Вителли, Фермо, Гандина, оба Орсини, — и все смотрели на Чезаре с затаенным страхом, хотя он давно сказал им всем, что простил. Что они нужны ему. Что в ворота сдавшейся Сенигальи они войдут только все вместе.
— Да что вы кислые-то такие! Паоло, Франко, ну! Оливер, а ты? Ты ведь волочился за дочкой Андреа Дориа, а сегодня мы будем есть и спать в его доме, так что станцуешь со своей зазнобой тордильоне.
— Это было давно, мессир, — пробормотал Оливер да Фермо, отчаянно покраснев. — Мне было пятнадцать, а ей и того меньше…
— Ну и что? Уверен, она до сих пор по тебе сохнет. Взбодритесь, друзья. Мы поставили чертову Сенигалью на колени, вы и я, вместе. Разве Чезаре Борджиа не умеет ценить оказанную ему помощь?
Они переглянулись, почти не таясь. Да и чего таиться, когда Бентивольо, душа заговора, взбаламутивший и растравивший их всех, первый пошел на попятный и примчался к Чезаре каяться и клясться в верности. За ним потянулись и остальные — ничего другого не оставалось. И Чезаре простил. Простил, хотя к тому времени уже успел собрать достаточно людей, чтобы восполнить потерю предавших его кондотьеров. Но когда они вернулись, он принял их. На войне не бывает слишком много войска, и осада упрямой Сенигальи это лишний раз подтвердила.
Они покаялись, да, некоторые — как Вито Вителли — даже от чистого сердца. Но им трудно было избавиться от подозрений и довериться ему до конца, и Чезаре не мог их в этом винить. Только братья Орсини держались вполне уверенно, если не сказать нагло — впрочем, другого он от них и не ожидал. Его шпионы сообщили, что Франко похвалялся как-то вечером на солдатской пирушке, что Борджиа пальцем не посмеет тронуть ни его, ни Паоло, пока жив их дядя Антонио. А стало быть, и остальным мятежникам нечего бояться.
И это была правда. Святая правда, как перед Богом.
Остальные, будучи не так глупы, как Орсини, держались настороже. Но Чезаре делал все, чтобы развеять их опасения — шутил, смеялся, даже заключил с Вителли пари, а выиграв, беззастенчиво потребовал выигрыш. Так не ведут себя с теми, кому собираются мстить.
Когда они, вшестером и в сопровождении свиты, проходили через ворота Сенигальи, чтобы принять капитуляцию Андреа Дориа, Чезаре хлопнул Вителли по плечу.
— Что грустишь, старина? От того, что карман стал легче на полсотни дукатов? Ничего, завтра мы отдадим твоим молодцам город, и они набьют тебе мошну так, что лопнет.
— Вы собираетесь отдать город на разграбление? — резко спросил Вителли.
— Да. А что? Ты тоже здесь встретил первую любовь, подобно нашему юному Оливеру?
— Нет, но вы никогда не позволяли прежде грабить сдавшиеся вам города. Вы говорили…
— Тс-с, — лукаво сказал Чезаре, прижимая палец к губам. — Говорил, Вито, говорил… Слова ничего не значат. Сенигалья чертовски жирный кусочек, кто бы удержался? Если ты останешься здесь, то завтра увидишь пламя, жаркое, как в аду. Если не веришь, рискнешь поспорить со мной еще на полсотни?
Вителли хмуро промолчал. Чезаре выпустил его плечо и остаток пути до резиденции Дориа проделал, беззаботно насвистывая.
— Не нравится мне это, — прошептал на ухо Оливеру да Фермо герцог Гандина. — Что-то он слишком весел.
— Почему бы и нет? Он взял этот город, — возразил Оливер. — К тому же он, кажется, в самом деле не таит на нас зла. Прощение освобождает душу.
Так говорил ему его духовник, и Оливер да Фермо на собственном примере знал, что это правда — так как сам успел простить Чезаре за то, что тот собрался пожертвовать им в Форли. Теперь Фермо искренне раскаялся в том, что сгоряча присоединился к заговорщикам, и был несказанно рад тому, как любезно и милостиво Чезаре принял их всех обратно. А кроме того, он в самом деле сгорал от нетерпения перед встречей с уже не такой юной, но, он не сомневался, все такой же пленительной Августой Дориа.
Притихший город встретил их молчанием, только беспечные голуби толклись на мостовой и с возмущенным клекотом вспархивали из-под ног. У дворца губернатора, теперь уже бывшего, их встретило несколько слуг, вперед которых с коротким, исполненным достоинства поклоном выступил мажордом графа Дориа.