Но женщина уже смеялась — громким, дерзким, отрывистым смехом. Любой, кто услышал бы этот смех, не усомнился бы в ее безумии.
— Замолчите, ради Бога, — взмолился всадник, озираясь — он уже явно жалел, что приехал сюда.
— Не бойтесь, мессир. Вас никто не узнает. Могу вам в этом поклясться Пресвятой девой. Я знаю все, что случится, и чего не случится — тоже.
— Это я уже понял, — сказал всадник, оглядывая ее с головы до ног. — Одного не возьму в толк — кто вы и зачем вам смерть Хуана Борджиа.
— Вы обещали не спрашивать об этом. Вы, помнится, хотели спросить кое-что другое. И я обещала вам ответ в качестве награды за помощь в этом деле.
Всадник молчал. Женщина подошла к его лошади и взяла ее под уздцы. С соседней улицы доносилась приглушенная возня — там люди, нанятые всадником по наущению этой женщины, заметали следы преступления.
— Ну же, — сказала женщина тихо, — спросите.
— Я стану понтификом? — выдохнул всадник.
И получил свой ответ:
— Станете. Очень скоро. А теперь прощайте, кардинал.
И она ушла, растворилась в ночи. Могло даже показаться, будто просто исчезла.
Стоя у окна, Родриго смотрел, как во внутреннем дворике проводит утреннюю тренировку отряд дежурной стражи. Скрещивались мечи, сталкивались кинжалы, воздух со свистом вырывался меж судорожно стиснутых зубов. У него была хорошая стража, у Папы Александра VI. Три ряда караула во дворце, еще два — за стенами, так что ни одна мышь не проскочит незамеченной. Так же тщательно охранялись резиденции его детей. Родриго знал, что у рода Борджиа много врагов, знал, что кому-то из них рано или поздно достанет дерзости или отчаяния нанести открытый удар. Они знали — о, они знали, — что Борджиа в дружбе с ядами, потому яд в борьбе с Борджиа ненадежен. Но сталь надежна всегда. Сталь нельзя ни умолить, ни заговорить. По крайней мере, Родриго не знал, как это сделать.
И зачем, зачем? К чему все это было, если там, где не проскочит мышь, все равно сумела пробраться смерть?
— Ваше святейшество…
Родриго вздрогнул. Странно, что он не услышал шаги. Или услышал, но был слишком остолбеневшим, слишком застывшим внутри своего тела и разума, чтобы вовремя отозваться на них. Он ведь всегда мог различить звук шагов своих детей. Летящую походку Лукреции, сопровождаемую шорохом платья; семенящие шажки Хофре, который до сих пор ходил чуть припрыгивая, как ребенок; шумную, тяжелую поступь Хуана, впечатывавшего стопу в землю так, словно он был хозяином этого мира и шел по нему, смеясь… Хуан… Хуан…
— Хуан, — еле слышно сказал Родриго, и это имя прозвучало, как стон.
Движение за его спиной отозвалось беспокойством, и знакомый голос вновь неуверенно проговорил:
— Ваше святейшество, я принес дурные вести.
Не Хуан. Чезаре. Всегда входивший беззвучно и подбиравшийся со спины так, словно выбирает мгновение для удара. Тот, кому Родриго верил больше всех. Тот, на кого возлагал самые большие надежды. Тот, кто заменит его на престоле Святого Петра и поведет Италию к могуществу и процветанию, заставив склониться все прочие страны Европы. Тот, кто…
Родриго обернулся. Чезаре стоял перед ним в светском платье, нервно смяв в кулаке берет. Его волосы были всклокочены. Он снял маску, и рубцы, которые он прятал под ней, ярко алели на его побледневшем лице. В глаза отцу он не смотрел.
— Он мертв, — сказал Родриго.
— Да, отец, — ответил Чезаре. — Мне искренне жаль. Его тело выловили из Тибра сегодня на рассвете. Его ударили кинжалом… очень много раз. В спину. Простите… простите меня.
«Хуан мертв», — подумал Родриго Борджиа. Он знал об этом. Знал все те четыре дня, в течение которых Хуана, бесследно пропавшего после пирушки в доме Ваноццы, искали по всему Риму. Вероятно, его убили около двух часов пополуночи — именно тогда Родриго вдруг почувствовал жжение в груди, там, где носил фигурку паука, а потом — ужасающую пустоту, словно фигурка пропала. Он даже схватился за нее тогда, и лицо его, вероятно, было странным, потому что Джулия, сидящая у его ног, в тревоге заглянула Родриго в глаза и спросила, что случилось. Но тот уже нащупал фигурку и успокоился — или притворился перед ней и перед самим собой, что успокоился. Пустота не пропала, она осталась внутри и росла, словно опухоль. Родриго знал, что минуту назад нечто важное ушло из его жизни безвозвратно. И лишь наутро, когда ему сообщили, что Хуан не вернулся в свой особняк, он понял, что именно потерял.
— Это сделал ты, — сказал Родриго, глядя Чезаре в лицо.
Тот вскинул на него глаза, вспыхнувшие и тотчас погасшие снова. Быка сейчас при нем не было, в этом Родриго не сомневался. Он всегда знал, имеет ли Чезаре при себе фигурку — стоило только посмотреть ему в глаза. Сейчас он не имел при себе фигурки, как не имел и в тот вечер у Ваноццы… но нужна ли она ему, чтобы убивать?
Родриго знал, что не нужна. Бык давал Чезаре силу, но ярость — ярость была в нем самом. Он был яростью и неистовством, его старший сын. Он был соткан из них, как и все Борджиа.
— Это сделал ты, — раздельно повторил Родриго. — Ты убил его. Своего единоутробного и единокровного брата. Ты убил Хуана. Ты.
— Отец! — Чезаре отступил на шаг, потом остановился, словно поняв, что отступление свидетельствует против него. — Нет! Опомнитесь. Я никогда бы не…
— Убирайся.
Какое-то время оба они молчали. Рубцы на лице Чезаре налились кровью и, кажется, начали пульсировать, словно живые. Он был страшен. Он был ужасен, его сын, и способен на все. Как и любой из них.
Они многое могли сказать друг другу, и многое могли сейчас сделать. И оба знали это — быть может, только это и спасло их в тот миг. Гудящая пауза оборвалась, когда Чезаре круто развернулся и, ни слова не говоря, почти бегом выскочил прочь, а Родриго с трудом удержался, чтобы не крикнуть ему вслед: «Где брат твой, Каин?» Когда шаги стихли, он с коротким стоном опустился на обитую бархатом скамью, бессознательно растирая левую сторону груди. Ладонь задела фигурку паука, и Родриго почудилось, будто по пальцами пробежались острые мохнатые лапки. Быстро, словно в издевку. Он с трудом заставил себя подняться, дотащиться до шнура и позвонить. Ему требовалось прилечь.
Следующую неделю Папа Александр VI провел в постели. Друзья, союзники и лизоблюды засыпали его изъявлением соболезнований по поводу преждевременной и страшной кончины любимого сына. Не отставали от них и враги — в Ватикан пришло послание от мятежного монаха Савонаролы, с кафедры флорентийского собора обличавшего Борджиа как исчадий ада, но неожиданно в очень трогательных выражениях выразившего сочувствие их горю. Даже Джулиано делла Ровере, натравивший на Рим французскую армию, нашел для Родриго несколько слов соболезнования. При этом любой из них, без сомнений, с радостью спляшет на его могиле.
Но Родриго не собирался умирать. Мертв был его сын, и какая-то часть Родриго умерла вместе с Хуаном. Но часть — это еще не весь он. Лежа в постели, безжизненный, бледный после многочисленных кровопусканий (придворный лекарь, как обычно, перестарался), Папа севшим голосом диктовал своему секретарю Бурхарду письма с благодарностями, а взгляд его был устремлен в стену, на одну из его любимых фресок Пинтуриккьо, изображавших его самого в день Страшного Суда на нижней ступеньке лестницы, ведущей к райским вратам. И Христос, страшный карающий Христос с дланью, воздетой в обвиняющем жесте, по замыслу художника собирался обрушить гнев на врагов Борджиа. Но сейчас, глядя в его неживые нарисованные глаза, Родриго думал о том, что Христу, даже если он правда существует, нет до Борджиа никакого дела. Никакого. Совсем.