Кошка снова мяукнула, и Кьяра сказала ей:
— Заткнись.
А потом села на пол.
Она не плакала. Ей даже не очень хотелось. Просто адская, чудовищная усталость, копившаяся в ней последние месяцы, вдруг достигла, кажется, критической точки. Ноги налились свинцом, потому она и села, просто не могла не сесть. Кошка замурлыкала и прошлась шелковистой спинкой по ее коленям. Немного впереди, между вспоротыми диванными подушками и сорванной с петель дверцей шкафа, поблескивала на ламинате подсыхающая лужица кошачьей мочи.
— Ты такая же, как она, — сказала Кьяра. — Нагадишь, а потом ластишься. Ты точно такая же, как она.
И заплакала.
Она не тосковала по Стелле, нет. Отношения у них никогда не складывались. Стелла — папина любимица, гордость, его маленькая принцесса. А Кьяра — нелюбимая падчерица, хотя никаких видимых, объяснимых причин этому не было. Порой Кьяра думала, что такое отношение связано с тем, что вскоре после ее рождения мать начала понемногу сходить с ума. Кьяра потом консультировалась с врачами, и все в один голос отрицали, что беременность и роды могли запустить процесс разрушения, много лет дремавший в мозге Анны Лиони. Наоборот, говорили они, материнство на несколько лет отсрочило неизбежное. Неизбежное — ключевое слово, которое отец упорно не желал слышать. Он винил Кьяру. Только так она могла объяснить, почему он не хотел ее любить.
И мама тоже… Кьяра плохо помнила ее, ее нормальную — только сильный запах каких-то дешевых духов и прикосновение мозолистых сухих ладоней, натруженных каждодневной стиркой. Потом, когда мать поместили в клинику, она очень быстро перестала узнавать младшую дочь, хотя Стеллу помнила еще долго, и только лет пять назад окончательно перестала узнавать и ее. И даже после этого Стелла каждый раз, приезжая, целовала ее, расчесывала седые волосы, плакала и называла «мамочка». Стелла вообще была слезливой, она умела разжалобить и сама никогда не упускала случай похлюпать носом. «Я становлюсь похожей на нее», — подумала Кьяра и вскинула голову, остервенело вытирая мокрые щеки.
Она не жалела свою сестру. Несмотря на то, что та только и делала последние пятнадцать лет, что давила на жалость, выклянчивала поддержку, помощь, участие, особенно после того, как отец бросил их и женился во второй раз. «Вы уже большие», — сказал он, имея в виду восемнадцатилетнюю Стеллу. Кьяре тогда исполнилось пятнадцать, и именно она была старшей, именно на ее плечи ложились тяготы повседневной жизни, быта, заработка, наконец. Стелла училась на медсестру, по крайней мере деньги на обучение отец ей оставил, но о том, что будет с Кьярой, заканчивающей на следующий год школу, не думал никто. Она пошла работать официанткой на следующий день после того, как отец уехал: им требовалось на что-то жить, пока Стелла прогуливала лекции и заигрывала с симпатичными интернами. Когда Кьяра упрекала ее, она фыркала и говорила, что куда выгоднее выйти замуж за будущего врача, чем до пенсии менять судно под лежачими больными. Уже позже, гораздо позже Кьяра заподозрила, что дело не только в интернах; но тогда уже было слишком поздно. Морфин, к которому Стелла сумела найти постоянный доступ в больнице, сделал свое дело. Стелла подсела, и теперь Кьяра не просто должна, а обязана была заботиться о ней. Иначе получилось бы, что ее отец оказался прав, и она приносит только зло.
Она поступила в Ла Сапиенцу на отделение филологии, выиграв грант на обучение. Помогло довольно хорошее знание русского языка — отец владел им в совершенстве, наученный русским дедом, и в детстве, еще до болезни мамы, они устраивали «русские дни» по вторникам и четвергам, когда общение в доме проходило полностью на этом языке. Анна в эти дни стыдливо отмалчивалась, застенчиво улыбаясь, пока ее муж рассказывал дочерям о сталинских репрессиях и читал стихи Гумилева и Блока. Анна ни слова не понимала по-русски, но звучание незнакомого языка ее завораживало. Она очень любила своего мужа, боготворила его, и тень этого чувства осталась в ней даже тогда, когда ушло все остальное, потому что, даже перестав узнавать дочерей, она иногда улыбалась ему. Кьяре было жалко маму, и почему-то немного неловко за папу, но это был детский, иррациональный стыд за недостойное поведение большого и сильного взрослого. Поэтому она, конечно, молчала, почти все время молчала, как мама. Они с Анной вообще говорили мало, разговоры в доме Лиони были прерогативой Стеллы и отца.
Кьяра молча подала документы в Ла Сапиенцу, молча сдала экзамены на заочное отделение и молча отучилась положенный срок, вкладывая стипендию в общую копилку. Стелла знала только, что Кьяра учится «где-то там», то ли на бухгалтера, то ли на юриста, и совершенно не интересовалась, на что они живут. Ее собственная зарплата медсестры, достаточно неплохая, особенно с учетом того, что порой она толкала морфин на сторону, полностью улетала за несколько дней на косметику и тряпки, и Кьяре снова приходилось гнуть спину за двоих. Два года назад они наконец разъехались; это решение далось Кьяре тяжело, но тогда оно казалось необходимым. Кьяра думала, что, оказавшись перед необходимостью самостоятельно заботиться о себе, Стелла опомнится и приведет в порядок свою жизнь. Выйдет замуж хотя бы, если не за интерна, то хоть за санитара из больничного морга… Но вместо этого Стелла оказалась в морге сама.
Сначала дела у нее шли неплохо, она меняла любовников, как перчатки, завела кошку. И с удивительной ловкостью скрывала свою зависимость от наркотиков на работе, хотя не раз принимала прямо на рабочем месте. Кьяра не могла даже вообразить, как ей удавалось при этом выкручиваться и, что еще важнее, не убить кого-то из вверенных ей пациентов. Но такое везение не могло длиться вечно. В конце концов ее настиг передоз — неизбежный исход всех наркоманов, терпеливо стоящий за плечом. Может быть, если бы Кьяра по-прежнему была рядом, этого бы не случилось. А может, и случилось. Этого она не могла знать, она ничего не могла знать, поэтому просто похоронила сестру и забрала себе ее кошку. Хотя всегда ненавидела кошек.
Так что нет, Кьяра плакала не из-за Стеллы. И даже не из-за развороченной квартиры. Она не проверяла пока, на месте ли ценности, потому что никаких ценностей у нее не было — пару простых колечек, доставшихся от матери, пришлось продать еще лет восемь назад, сразу после того, как их бросил отец, а наличности дома Кьяра не держала. Мебель разворочена, но не сломана, не считая разрезанных и выпотрошенных дивана и кровати. Их можно будет набить заново. Дверца шкафа сорвана с петель, в одном месте от стены пытались содрать обои, словно надеялись обнаружить там тайник. А в остальном ничего не разрушено, просто беспорядок, который можно убрать за день-два. К тому же квартира была застрахована. Правда, Кьяра не смогла вспомнить, оплачивала ли счета по страховке за последний квартал. Вполне возможно, что нет. А уведомление о задолженности она могла пропустить, потому что в последние два месяца вообще не вскрывала приходящую почту…
И еще Риноцци. Чертов Риноцци, укравший ее работу. Она имела глупость показать ему почти законченные наработки, доверилась его авторитету, его опыту — и обомлела, обнаружив в «Римском научном вестнике» объемную статью, почти полностью состоящую из ее наработок по анализу русской поэзии Серебряного века. Некоторые фразы в этой статье слово в слово повторяли ее слова, причем даже не те, что были в рабочих материалах, а из устных выкладок, которыми она делилась с Франческо за чашкой кофе с коньяком в одном из маленьких уличных кафе, где так холодно январским утром и где она так любила завтракать перед работой… Она болтала с ним, радуясь, что в кои-то веки нашла понимающего и компетентного собеседника по своему направлению, а он внимательно слушал и даже, может быть, записывал на диктофон. Но как она могла знать? Он работал с итальянской новеллой эпохи Возрождения, и хотя хорошо разбирался в мировой поэзии XX века, знал наизусть стихи Гумилева, которые читал с пафосом и ужасным акцентом, не понимая половины слов — несмотря на все это, Кьяра подумать не могла, что ее тема представляет для него реальный научный интерес. И уж тем более, что он обворует ее так просто, нагло и беззастенчиво.