Иное, однако, вызывало злость князя. И когда он попробовал разобраться в себе, то понял: злость была от непонимания.
Алексия – местоблюстителя стола, торговавшегося с ним о землях и власти, он мог понять и понимал хорошо. Он вполне понимал латинских прелатов и патеров, стремившихся крестом подтвердить военные претензии Ордена, польского короля, папы и императора. Но понять сущность поступков таких людей, как казненный им некогда боярин Круглец (из коего греки тотчас сотворили себе нового святого мученика), пожертвовавший почетною службой и жизнью ради нескольких слов, которые ему никто не мешал произнести за дверьми княжеского покоя, – этого Ольгерд понять был совершенно не в состоянии. А непонятное долило и жгло. Неужели, как утверждают христиане, есть «та», другая жизнь, ради которой стоит жертвовать жизнью сущею? Но тогда переворачивается всё, и все привычные ценности, такие, как достаток, здоровье, золото и даже власть, теряют цену свою и всякое значение в этом мире. Да, он, Ольгерд, не носит парчи и шелков, не пьет вина, не тратит себя в пирах и утехах женских, но отринуть саму власть, ради которой он и мог всю жизнь отказывать себе в низменных радостях? Этого понять он решительно не мог. Тем паче что все известные ему прелаты, епископы, кардиналы и сам папа римский и даже этот русич Алексий, хлопочущий об устроении московского престола, все они также собирали добро и боролись за власть, подчас даже более яростно, чем короли и князья…
И все же было что-то иное. Быть может, род безумия? Однако и безумием трудно было объяснить тринадцать с половиной веков христианской культуры!
И потому Ольгерд начинал все больше и больше нервничать. Митрополита надо было услать, и как можно скорее. Он плохо воздействует на жену! А о браке дочери с Дмитрием… О браке он подумает. Возможно, даст и согласие свое. Великая княгиня Анастасия пока не уезжает никуда, он уговорил ее пожить в Вильне до зимы или даже до весны, ибо осенью Ольгерду предстоял большой поход, о котором покамест он не говорил решительно никому. На юге в Орде так складывались дела, что можно было именно теперь, когда ежемесячно сменяемые ханы режут друг друга, а у Мамая нет сил вмешаться в литовские дела, захватить Подолию. Алексий об этом знать не должен был тем паче. И потому Ольгерд, в конце концов подавив в себе жажду расправы с упрямым московитом (расправы решительно невозможной и неподобной ныне!), позволил ему получить причитающиеся церковные доходы, разрешил возобновление Брянской епархии, на которую Алексий уже рукоположил, оказывается, некоего Парфения, дал согласие на приезд своей дочери в Русь (о дальнейшем было еще время подумать и погадать с боярами) и с внутренним глубоким облегчением проводил митрополита обратно на родину, так и не понимая на этот раз, кто же из них кого обманул: он Алексия или Алексий его? И к каким последствиям приведет этот задуманный митрополитом брачный союз?
Проводивши поезд русичей, Ольгерд урядил ежедневные дела, ответил на две грамоты – рижского магистрата и комтура венденского, после чего прошел к себе и, остановившись в дверях, долго глядел, как две женщины, жена и тверская теща, с помощью русской служанки пеленают и тытышкают малыша с тем хлопотливо-удоволенным выражением лиц, которое бывает у женщин, полностью поглощенных возней с дитятею. Он стоял незамечаемый ими и думал. Нет, не думал, а только смотрел задумчиво и тревожно, не ведая, как постичь то неподвластное уму, что ворвалось в его жизнь и требовало от него какого-то сознательного решения. Смотрел и не знал, к худу или к добру русского митрополита Алексия три года назад не сумели погубить в Киеве. Быть может, не поздно еще нагнать его по дороге, имать, убить? Заключить в железа? Двое-трое литовских бояр намекали о таковом решении!
Тут Ульяния, завидя супруга, весело подбежала к нему, держа в руках толстого улыбающегося малыша, который тщился засунуть весь кулак в рот, а другой рукою потянулся к бороде родителя.
«Нет, нельзя!» – решил наконец Ольгерд, принимая сына. На шее ребенка, на мягкой шелковой ленточке, сверкнул маленький, невесомый золотой крест.
Глава 24
В это лето стояла великая сушь. Волга обмелела. Пересыхали колодцы. Душные, горячие стояли, истекая смолою и зноем, сосновые боры. Хлеб топорщился сухой, ломкий, жидко выколосившийся, и тощее, не успевшее налиться зерно обещало зимнюю бескормицу.
Нижний дважды горел. Во второй раз пожар начался у вымолов и, раздуваемый дыханием Волги, полез по склону вверх, проглатывая одну за другою клети, избы и хоромы горожан. Разом запылали кровли костров городовой стены, пламя выбилось высоко над кручею и заплясало, светлое, беспощадное, в тусклом мареве душного летнего дня. Терема и житный двор, к счастью, удалось отстоять, хотя выгорело полгорода и обгорел Спасский собор.
Константиновичи, все трое, отчаянно переругались друг с другом.
В город опять пожаловал Борис и, почуялось, уговорил бояр задаться за него. Андрей смирился было, хоть и ворчала жена, но тут в Нижний явился Дмитрий, выбитый из Владимира, а почитай и из Суздаля, набежали изгнанники-князья, стародубский и галицкий. В торгу стояла дороговь на снедный припас, и прокорм всех князей с их совокупными дружинами, бояр и княжеской челяди лег на плечи одного Андрея. Обедали Константиновичи покамест за одним столом, но по дворам уже начинались драки суздальцев с городецкими кметями князя Бориса. В жарком, пронизанном гарью пожаров воздухе повисла над городом зримая беда братней резни.
Борис выпрямился и с силой шваркнул ложку о стол. Крылья носа его трепетали, яростный взгляд был направлен прямо на Дмитрия.
– Вотчина твоя – Суздаль! Будь я на великом столе, не бежал бы на рати, как ты, и не сдавал городов, дабы потом распихивать братьев по уделам! С Москвою, а не со мною надо ратиться! Сидишь тут, князей битых назвал, объедаем брата…
Дмитрий запрокинул лицо. Взгляд его был страшен. Кубок в сжатой руке ходил ходуном. («Сейчас выплеснет вино в лицо Борису!» – невольно подумал Андрей.) Отец Никодим, князев духовник, в ужасе прикрыл глаза, ожидая, что братья возьмутся за оружие.
– Ты… ты… – бормотал Дмитрий прыгающими губами. – Тебя тоже кормит Андрей! И неподобно тебе отбирать город под старшим братом!
– Тебе отдать, чтобы ты бежал отселе в Сарай? – хищно оскалясь, рыкнул Борис. И Дмитрий, размахнув длань, выплеснул греческое вино из чаши в лицо Борису. Впрочем, Андрей, бывший наготове, сумел выбить кубок из руки Дмитрия, и красное вино лужей и брызгами разлилось по тканой скатерти.
Борис уже стоял на напряженных ногах, ловя рукою рукоять княжеского дорогого ножа на наборном, из чеканных серебряных пластин поясе.
– Если бы ты… если бы ты, – бормотал, – попал в меня, я бы тебя зарезал! – выкрикнул он.
Андрей тоже встал, сузив глаза.
– Сядь, Борис! – повелел грозно. – Вы оба в м о е м городе! Утихни, Дмитрий! А ты, Борис, помни, что я не трусил в ратном бою!
И такая нежданная сила была в словах Андрея, что Борис, послушавшись, сел. И тут с другого конца стола послышались сдавленные хрипы и урчание. Это стародубский князь, приглашенный Андреем возраста ради к семейному столу, про коего они, все трое, почитай, забыли сидел, склонясь головою, и, вздрагивая, жалко вскидывая обреченные глаза, изливал на пол проглоченный только что обед. Князя тошнило со страха.