– Мыслишь, Михайло не прекратит брани?
– Нет, не смирился его дух! И, чую, минувшая беда – токмо начало великой при с Литвою и Тверью! Все мои слабые силы употребляю теперь, дабы святыми глаголами задержать беду! Ныне пишу в патриархию. Верю, Филофей Коккин преклонит слух к молениям нашим!
Они остановились в узком проходе к вышним горницам, где надобно было распрощаться, и Алексий, заглядывая глубоко в очи и душу Дмитрию своим темным всепроникающим взором, повторил:
– Я уже стар, князь! Молю тебя, не допусти свары в доме своем и в волости великого княжения Московского! Зла не имей в сердце!
И Дмитрий опустил глаза, опять не посмев сознаться в ненависти к Ивану Вельяминову.
Расставшись с князем, Алексий вышел, сел в свое закрытое креслице, носимое прислужниками, и молча дал себя нести, поглядывая семо и овамо в слюдяные окошка на суетящихся в улицах Кремника москвичей, а те, завидя крытые носилки митрополита, снимали шапки и кланялись.
Скоро приблизили хоромы митрополичьего двора. Алексий нетерпеливо выглянул. Он сожидал Леонтия, посланного им во Владимир, с часу на час, и был несказанно рад, завидя во дворе знакомого, заляпанного грязью и снегом коня, которого вываживал молодой служка. Леонтий прискакал! Прискакал и вскоре, приведя себя в порядок и оттрапезовав, пожалует к нему.
Он поднялся к себе. Отпустил прислужников. Сидел, полузакрывши глаза и пригорбясь. Свара в думе утомила его. Утомила не сама по себе даже, а теми мыслями и опасениями, что всколыхнулись в душе.
Возможет ли князь Дмитрий без него, Алексия, собирать и съединять все это прегордое скопище вельмож, с их местническим счетом и опасениями, как бы кто кого не «пересел» и не «заехал»? А принимать надобно и иных – многих! В сем одном преграда Литве! А ежели не возможет сего князь? И что тогда?
Что-то надо решать и с должностью тысяцкого. Василий Вельяминов стар, уже стар! А ежели меня не будет? Как, чем закрепить надобное земле единение вятших с меньшими и друг с другом? И чем объединить, помимо порядка и счетов местнических?
Дьявол ходит в миру, дьявол огорчает сердца, вызывает резню, зависть, укоризны и злобы, и надобно ежедён, ежечасно побеждать его, раз за разом, день за днем! Поперечных друг другу – даже и умных, талантливых – погубит любой враг, и тогда уже не стоять земле!
Единая скрепа – любовь! Христианская любовь ко Господу и к ближнему своему! И пока русичи будут по случаю каждой малой зазнобы «вонзать нож в ны», дотоле не утвердить власти!
«Господи! Я грешен! Я принял на себя злобы мира сего! Изнемогаю!» – хотелось выкрикнуть ему в звенящую пустоту. – Господи, помоги мне! Ради земли и языка, вверенных мне тобою, помоги! Пошли мне заступника здесь, на земли, ибо не могу я один!»
Скрипнула дверь.
– Леонтий, ты? – произнес он сорванным, жалким, как послышалось самому, голосом. Тишина подсказала ему, что он ошибся. Алексий медленно повернул голову. На пороге владычной кельи, улыбаясь, стоял игумен Сергий.
Глава 8
Лось, матерый бык, черный горбатый великан, всхрапывая, ринул сквозь ельник прямо на Онисима. Пырька – верная животина! – с долгим воем взвился со всех четырех лап и повис, вцепившись в ухо быку, но остановить зверя уже не мог. Онька едва успел вздеть рогатину и приготовиться к встрече, как уже почти над ним, над головою, взметнулись смертоносные копыта, от одного удара которых не то что волк, медведь подчас падал с раскроенным черепом, и огромная, страшная от разлатых тяжких рогов голова затмила ему свет.
Принимая лося на рогатину, Онька мгновением утвердил рукоять и вдруг почуял, как опора, казавшаяся прочной, подалась под древком и стала погружаться в снег, не встречая более твердой преграды. Все произошло в такой срок, что только глазом моргнуть. Пыря, так и не выпустив лосиное ухо, пролетел по воздуху у него над головою и взвизгнул от удара о дерево, разомкнувши клыки. В тот миг, когда верный кобель отлетел в сторону, Онька успел перехватить древко и сам, проваливая в предательский мокрый снег, едва уйдя от смертоносного удара, пронесшегося вплоть его головы, мимо виска, сумел напряжением всех сил всадить рогатину под ребро лесному богатырю, и, чуя под широким острием хруст живой жилистой плоти, еще посунул, еще вдавил рогатину, и упал, сбитый в снег рухнувшею на него тушей. Лось, поливая снег кровью, бился и храпел. Видно, рогатина не достала-таки сердце. Острый дух и горячее дыхание зверя обдали ему лицо. Лось бился, пытаясь встать и вминая Оньку в снег. Жуткие лопаты рогов крушили валежник, и он знал, что одного удара их достанет, чтобы уже больше не встать.
Все-таки Онька успел вырвать нож и, обнявши зверя за шею, мотаясь вместе с ним вверх и вниз, утеряв шапку, вонзил-таки засапожник в горло великана, по счастью попав в становую жилу. Кровь хлынула струей, окатив ему все лицо и грудь. Онька продолжал цепляться всеми силами за шею зверя. Только не дать встать! Не дать бросить себя под смертоносный удар рогов или лосиного страшного копыта! Только бы, только… Он сам рычал, зубами вцепляясь в пахучую шерсть, боролся из последних сил, все больше угрязая во вспаханный снег и какую-то мерзлую кучу сухостоя, которую, почитай, сам и навалил тут по осени. Засапожника и того уже не было в руке. Потерянный, ушел куда-то глубоко в снег, и опосле, придя в себя, Онька искал его, разгребая наст и ветви, едва не час.
Но вот тугие струи крови стали опадать, судорожные попытки подняться, встать на ноги, становились все беспорядочнее, все короче, и зверь наконец, всхрапнув еще раз, посунулся мордой в снег.
Онька, едва разжав сведенные судорогою пальцы, кое-как выполз из-под косматой туши, ужасаясь теперь проминовавшей его смерти, близко глянул в дикие, тускнеющие глаза лесного красавца и, отвалясь к стволу ели, сцепив зубы, дабы унять колотун, чуя, что весь мокр от головы до пят от усилий и страха, чуя слабость в ногах, и тошноту, и возникшую дрожь в руках, начал медленно приходить в себя.
Углядев в стороне лежащего на боку, слабо повизгивающего кобелька, он встал, качнулся, но снова сел (голову, ушибленную-таки лосем, так и повело), потрогал зачем-то крест на груди под рубахою – крест был цел, и это немного успокоило. Пырька подлез, волоча по снегу задние лапы, стал облизывать, жалобно повизгивая, ему руки, словно бы просил не бросать его теперь, увечного, в лесу. Онька потрогал спину и лапы кобеля: кость была, кажись, цела. «Отойдет!» – подумал. Он вновь приблизил, разыскивая шапку, к зверю. Пока искал нож, пока свежевал, нарезал тушу, отемнело. Далекая песня волков заставила его вздрогнуть: нападут – ему с увечным кобелем и не оборониться будет!
Он погрузил то, что мог, на волокушу, посадил сверху Пырю, который благодарно тянулся мордою, норовя вновь и вновь лизнуть ему руку, подобрал рогатину, приладил лямки и пошел, чуя ломоту во всем теле, боль от ушибов, но и довольство, растущее с каждым шагом. Перемог-таки! Совладал!
За долгую жизнь – ему уже перевалило за сорок – Онька уложил не один десяток и медведей, и лосей, бил вепрей, но такой оплошки, кажись, еще и не случалось с ним – чудом остался жив!