– Обними меня, – приказал он. Именно приказал, а не
попросил, потому что он всегда ей приказывал, а она слушалась – или делала вид,
что слушается? Впрочем, сейчас ему некогда было вникать в такие тонкости. Она
посмотрела на него со странным, будто укоризненным, изумлением. Он не обратил
на это внимания. Заставил себя не обратить.
– Обними меня.
– Мы должны… ехать.
– Сейчас поедем. Обними меня.
– Там… все тебя заждались. – Где?
– На работе.
– Подождут.
– Мы… правда должны ехать.
– Я знаю. Обними меня.
– Я… не могу.
– Почему?..
Он почти не отрывал губ от прохладной, бархатной, твердой
щеки, которая словно отодвигалась, когда он прижимался к ней, и его это злило.
И еще она так ни разу и не посмотрела ему в глаза, а ему неожиданно этого
захотелось.
– Посмотри на меня.
Она взглянула и отвернулась.
– Что?…
– Арсений, нам… правда, надо в контору.
– Пока еще там начальник я. Когда захочу, тогда и приеду.
– Не… надо. Нам нельзя.
– Что ты заладила! – крикнул он. – “Нельзя, нельзя!..” Ты
что, мусульманская жена, что тебе ничего нельзя?!
– Я не могу! – тоже крикнула она и даже топнула ногой.
– Зато я могу.
Он сжал руками ее голову и поцеловал по-настоящему, как не
целовал уже тысячу лет. Или десять тысяч. И почувствовал движение нежного
горла, и еще как она переступила ногами, чтобы прижаться к нему. Раскрытой
ладонью она провела по его руке, от запястья до плеча, потом по шее, опять по
плечам, а потом длинные пальцы оказались у него на груди. Он посмотрел на них.
В детстве ее учили музыке, он знал.
– Полька.
– М-м?..
– Ты…
– Что?..
– Ты меня… боишься?
Конечно, она его боялась, еще бы! Она нервничала в его
присутствии, даже когда они были так называемыми любовниками и регулярно спали
в одной постели.
Кроме того – и это всегда было понятно, – для него она
оставалась просто еще одним эпизодом его бурной мужской биографии. А он для нее
– “мужчиной жизни”. Эта разница в их положении всегда заставляла ее нервничать.
– Я не хочу, чтобы ты меня боялась.
– Я постараюсь.
– Черт возьми, можно подумать, что мы в первый раз!..
Она посмотрела на него, и он моментально прикусил язык.
Вовсе она не была пай-девочкой, Белоснежкой, Золушкой, послушной, нежной и
благовоспитанной. С ней надо держать ухо востро – ошибок она не прощала. Он был
уверен, что и в постели она его оценивает, и до смерти боялся на чем-нибудь
проколоться. Об этом он тоже позабыл, а вот теперь вспомнил и перепугался. Да
еще ее невозможная собака таращилась на них с покрывала – уши в разные стороны,
в выкаченных карих глазах скорбь и отчаяние.
Троепольский, изо всех сил стараясь быть на высоте, стянул с
Полины тонкий свитерок, прицелился и поцеловал ее в изгиб длинной шеи, а потом
пониже, над самой грудью, и, решив, что все сделано уже достаточно правильно,
потянул ее на диван. Ждать ему было некогда.
И дернул его черт в эту самую секунду посмотреть на нее!
Да не черт. Тот самый запасной инстинкт все шептал –
посмотри да посмотри. Он посмотрел.
У нее было насмешливое лицо – вот-вот расхохочется, даже
губы сложились эдаким бантиком, и подбородок выпятился.
– Ты что?!
Она помолчала секунду, а потом ответила жалобно:
– Ты очень смешной, – и все-таки засмеялась осторожно.
– Почему смешной?!
– Не знаю. Ужасно смешной. И что тебе в голову взбрело ни с
того ни с сего, что мы должны прямо сейчас?..
Ничего они не были “должны”, наоборот, они как раз были “не
должны”, но она засмеялась, черт ее побери!
Женщины никогда не смеялись над ним. Особенно в постели.
Он резко притянул ее к себе, так что локтем она стукнула ему
в грудь, и заставил перестать смеяться, и разметал в стороны все ее связные
мысли, и принудил смотреть себе прямо в глаза, и захватил ее в плен, и
поработил ее волю, и подчинил себе ее разум. Он умел это делать.
Очень быстро он пошвырял на пол ее одежду, и его джинсы тоже
куда-то делись, и они оказались вдвоем на императорской кровати. Китайская
хохлатая собака Гуччи тявкнула, то ли вопросительно, то ли жалобно.
Он все забыл. Он забыл, каково это – попробовать на вкус ее
ключицы, или лодыжки, или сгиб локтя, или местечко на шее, под самыми волосами,
и теперь вспоминал все, и оказалось, что ничего лучшего с ним не было последнюю
тысячу лет. Или десять тысяч, он точно не помнил.
Почему-то в ту же секунду, когда они упали на императорскую
кровать и собака Гуччи подалась от них в сторону, перестало иметь значение то,
что они “не должны” и нужно спешить на работу, забылись запах тюрьмы и Федина
смерть, и еще то, что никто не смел над ним смеяться, а она засмеялась, и теперь
он “должен” вылезти из кожи вон, чтобы доказать ей… чтобы показать ей… чтобы
заставить ее… чтобы…
чтобы…
Она глубоко и коротко дышала и таращилась на него, и от ее
взгляда в голове у него будто что-то взрывалось, и осколки осыпались со
стеклянным шорохом. Сквозь этот шорох в ушах он слышал, как ревет кровь, и не
понимал, чья это, его, или ее, или их общая – может, у них общее
кровообращение?..
Все его инстинкты, основные и запасные, заткнулись и
трусливо порскнули по углам, оставив его наедине с этим. Оно настигало его, и
он уже понимал, что немного ему осталось, долго он не протянет, а почему-то
казалось, что надо долго, чтобы она в другой раз не смела… или не могла… или не
решилась… или… или…
Стало темно. Наверное, кончился день. Наверное, началась
ночь. Или это что-то другое кончилось и начал ось?..
Вдвоем. И только вперед.
Однажды он видел волну – в Австралии, кажется, а может, в
Малайзии. Океан был лохматый и страшный, взъерошенный трехдневным шквальным
ветром. Пальмы стонали и почти ложились на песок, и ничего живого не было на
берегу на многие десятки миль вокруг. Волна пришла издалека. Где-то там серое
тяжелое мрачное небо навалилось на океан, взметнуло волну. Она шла,
неотвратимая, огромная, стремительная, и было понятно, что, когда она рухнет на
берег, настанет конец всему. Наверное, именно так выглядел Вселенский потоп,
который видел перепуганный Ной в узкой щели своего ковчега.