Он снял телефонную трубку.
— Господин Эйсбар еще в студии?
— Господин Эйсбар сидит в монтажной и перемонтирует первую часть фильмы, — ответил ленивый пьяненький голос.
— Перемонтирует? Но ведь сегодня премьера!
Голос хмыкнул.
— Это, знаете ли, чисто нервное. Экстатическое состояние творца, который пытается соперничать с Создателем. Так позвать Эйсбара?
— Нет, спасибо.
Долгорукий повесил трубку. Экстатическое состояние. Черт знает что! Он может стать неуправляемым со своими мрачными фантазиями, этот творец. Долгорукий позвонил помощнику.
— Вот что… Вон ту коробку с последней частью фильма надо отвезти в монтажную… Да нет, не к господину Эйсбару! Везите к Ермольеву на Сенную, позвоните заранее, чтобы ждали. Смотрите внимательно — надо отрезать вот этот кусок. Обрезки уничтожить. Сжечь. И вечером, во время премьеры, из монтажной господина Эйсбара изъять все дубли. Да, и попросите дирижера, чтобы посмотрел партитуру. Седьмая часть фильма будет на две минуты короче.
Помощник ушел, и Долгорукий вздохнул с облегчением. Теперь главное, чтобы успели к премьере.
…В фойе Мариинского театра гости вовсю пили коктейли. Как написала наутро одна из газет: «Собрались представители всех художественных и аристократических конфессий». На входе гостей встречали проворные юноши, прикалывали на грудь бело-сине-красные ленточки, связанные в бант. В цвета российского триколора было убрано и фойе, и узкие изогнутые коридоры театра. Полосатые тяжелые драпировки делали мраморное фойе похожим на матрас. На матрас может быть похожа обивка стен фойе, но никак не само фойе, тут ошибка. Изысканно-тонный синий с бело-золотым зал Мариинки был тоже прочерчен красными всполохами: бордюры лож на один вечер обили алым бархатом. Лакеи, одетые в костюмы ХVIII века, щеголяли в пунцовых камзолах, белоснежных жилетах и голубиного цвета коротких узких обтягивающих панталонах. На золотых пуговицах был выдавлен двуглавый орел.
Публика, лениво переходя из фойе в зал и обратно, перешептывалась: никто точно не знал, но поговаривали, что Государь и Государыня лично пожалуют на премьеру.
Лизхен, войдя в театр, тут же отколола бант, который совершенно не шел к ее серебряному струящемуся платью, и украдкой кинула его за портьеру. Взяв бокал, она оглянулась по сторонам. Петербургское общество она не знала и приготовилась скучать. Негодяй Жоринька! Телефонировал в последний момент, чтобы она приезжала. Даже не встретил на вокзале! Теперь она весь вечер будет одна-одинешенька томиться в партере, а он — красоваться перед публикой, сидя в директорской ложе со съемочной группой! И Ленни тоже нет. Она больна. Лежит дома, в Москве. Публика начала вливаться в зал, и Лизхен, поставив пустой бокал на ногу какой-то мраморной Терпсихоры, двинулась к своему месту.
Эйсбар, Гесс, Зарецкая и Жорж Александриди в это время выходили из авто у служебного входа. Вездесущий лилипут Метелица услужливо распахивал перед ними дверцы машины, подавал руку и, ежесекундно оглядываясь назад и приседая в нелепых полуреверансах, вел всю четверку театральными переходами к залу. Из гримерок пахло пудрой, помадой, человеческим потом и старым пыльным платьем. Жорж споткнулся о какой-то железный выступ и выругался. Наконец они вошли в боковую ложу. Зал был уж полон, и Эйсбар сразу понял, что публика взволнована. Зал представлял собой живописное зрелище. Мыслящая аристократия и крупные чиновники — по большей мере во фраках, жены — в струящихся платьях с открытыми спинами. Авангардная богема — в разноцветных цирковых доспехах. Средний класс, надежда разума и воли, немногочисленный в партере, — в сюртуках и старомодных платьях, иной раз, кажется, из гардероба Художественного театра, тех его комнат, где хранятся костюмы для чеховских пьес. Увидев, что режиссер, оператор и актеры вошли в ложу, многие привстали с мест, чтобы разглядеть их. Другие все время оглядывались назад, на царскую ложу, ожидая выхода царской семьи. Дверь из ложи в заднюю комнату приоткрылась и… тут погас свет. Фильма началась.
Эйсбар подался вперед и впился глазами в экран. Он смотрел свой фильм с каким-то ревнивым неистовством, будто проверяя самого себя. Ноздри его раздувались. Пальцы мяли бархатный парапет ложи. Прошло минут десять, дверь ложи скрипнула, и он раздраженно обернулся. В ложу, вытирая лоб платком, входил запыхавшийся Долгорукий: мотоциклетка с металлической коробкой, в которой лежала последняя, укороченная на две ужасающие минуты часть фильмы, только что прибыла из монтажной.
Постепенно Эйсбар успокаивался. Глаза, привыкшие к темноте, все чаще обращались к зрительному залу. Реакция публики — вот что волновало его теперь. Зал, замерев, смотрел на экран. Казалось, люди даже дышат в унисон. Вот пронесся общий вздох. Вот все в едином порыве подались вперед. Вот откинулись с облегчением на спинки кресел. Когда старуха-ведьма вязальной спицей колола лицо гимназистки, раздались женские крики. Эйсбар улыбнулся. Вот разлетелся в воздухе дирижабль, и зал застонал. Вот спаниель печально положил морду на лапы и закрыл глаза. Замелькали белые платки, раздались всхлипы. Вот упал в грязь белый имераторский стяг. Раздались возмущенные возгласы. Вот оскалился во весь экран «черный ворон» — Жорж Александриди, — и зал в страхе оцепенел от его дьявольской усмешки.
Эйсбару казалось, что он слышит общее биение сердец, которые именно он и заставляет биться. Он владел этими людьми. Он повелевал их чувствами. Как кукловод, он дергал их за ниточки, жилочки, нервы. Он мог с ними сделать все, что угодно, а они — они послушно шли, влекомые его волей, туда, куда он хотел. Началась последняя часть. Вот отсмеялся Жорж. Сейчас будут кадры уничтожения царской семьи. Безумная фантазия, которую он снял в экстазе какого-то высшего откровения. Но… Что это? Душная волна гнева захлестнула Эйсбара. На экране ничего не произошло. Начался грандиозный финал. Озверевшая толпа рвалась к Зимнему и, как волны об утес, разбивалась о стройное нерушимое сопротивление. Еще раз, и еще, и еще. Юнкера, герои русской истории, античные статуи стояли не дрогнув. «Браво!» — крикнули в партере. «Браво! Браво!» — раздалось в разных концах. Кто-то вскочил. За ним — другие. Появился титр «КОНЕЦ ФИЛЬМЫ». Зажегся свет. Зал неистово аплодировал. Вдоль проходов бежали люди. Студенты свешивались с галерки.
— Прошу на сцену, — улыбаясь, сказал Долгорукий и, предложив руку Зарецкой, увлек их за кулисы. Мгновение — и они очутились перед тысячным залом. Внизу, перед оркестровой ямой, клубилась целая толпа. Эйсбар сверху смотрел на кричащие рты и мелькающие руки, которые он заставил кричать и мелькать.
— Кланяйтесь! Кланяйтесь! — шептал сзади Долгорукий.
Краем глаза Эйсбар видел, как смущенно топчется рядом с ним Гесс, как по-актерски профессионально кланяется Зарецкая, как, надменно склонив специально к премьере остриженную голову, сверкает манишкой Жорж. Он сделал шаг вперед, к краю рампы, прижал правую руку к сердцу и так оставался недвижим несколько долгих минут, благодаря толпу за то, что так безропотно позволяет владеть собой.
За кулисами Долгорукий отвел его в сторону: