Маяковский, одно время зачастивший в дом Ожогина и почему-то пропагандировавший отращивание усов, водил его в публичные дома. Сначала хотел затащить в клуб новоявленной «свободной любви», уверял, что там поэтессы «такое делают из авангардных побуждений!» и что «озон футуристической революции» декларирует натиск и естественность. Потом понес что-то про «простые позы», отчего Ожогин покраснел.
— Увольте от бесплатной свободы — лучше с кошельком.
Ходили в старомодные номера, с бархатом и хорошей сервировкой напитков. Маяковский паясничал, потом надолго пропадал. В номерах Ожогину не понравилось: и дама своими ужимками, и интерьер, все слишком напомнило совсем старые, первые съемки. Декорации, грим, эффектные позы. Да еще жрица любви нашептывала, что когда-то подвизалась актриской. Еле ноги унес.
Ожогин подлил себе чаю из самовара, бессмысленно блестевшего круглыми глупыми боками, и развернул газету. «Воровство в дачных поселках». Незачем оставлять в летних домах красивую мебель. «Новая модель патефона». Было бы неплохо подарить кому-нибудь патефон, да хоть бы и Чардынину. «Судебный процесс г-на Гуляева». Мимо. Политические новости — мимо, мимо. «Натурбюро Ленни Оффеншталь». Ожогин остановил взгляд на рекламной картинке: комод, из разных ящиков которого выглядывают головки в забавных шляпах, из одного свешивается нога в ботинке с висящими шнурками, из другого торчат женские ступни в балетных тапочках с пробками. Да, конечно, Ленни Оффеншталь. Та самая пигалица. В тот день она приносила ему фотографии натурщиков. Кажется, именно она выпустила на экраны этого жеманного красавца, как его… Жорж… Жорж… Да бог с ним! Вот уж стрекоза — прямо Дюймовочка в коллекцию Манскому. Закрывала ему глаза, когда Лара… И потом… Он с усилием вспоминал. Кажется, приходила еще несколько раз, когда он начал выздоравливать. Сидела, показывала какие-то чудные фотографии, щебетала… Пыталась отвлечь, развлечь. Он никак не мог сосредоточиться на ее быстрых-быстрых рассказах. В какой-то момент устал, закрыл глаза. И было еще что-то очень неприятное. Что? То, что посторонняя девица стала свидетелем… Да, да, чужой человек, затесавшийся случайно в чужую беду. Он отчетливо понял, что больше не хочет, чтобы она приходила. Это было не ее горе. Когда он открыл глаза, она сидела с застывшим испуганным лицом и смотрела на него. Молчала. Как будто все поняла. Быстро встала, собрала свои фотографии, глухо пробормотала: «Извините!» — и выбежала из комнаты. Больше не появлялась. Он так никогда и не узнал, что в тот момент она прочитала на его лице.
…Газета, шурша, упала на пол. Ожогин сделал усилие и выплыл из воспоминаний. Поднял газету, уставился на очередной заголовок. «Праздник воздухоплавания». Радости бесстрашных весельчаков. Даже и завидовать храбрецам глупо. На последней странице — информация по ипподрому. Ожогин хотел было отложить газетные листы, тем более что явился Буня и с видом академика, недовольного состоянием дел во вверенной ему институции, исподлобья смотрел на полосатый ожогинский халат. Псина традиционно грустила, и лишь шелковые кисти пояса, которые свешивались с кресла до пола, могли дать ему надежду на небольшое просветление. Ожогин потряс кистями перед собачьим носом, но вдруг снова вернулся к первой странице. На что-то он хотел обратить внимание, однако патефон его отвлек. «Государственный заказ… Конкурс на сценарий и режиссуру фильма „Защита Зимнего“. К пятилетию со дня избегания большевистской катастрофы». Что это они удумали? Государственное, удиви нас, господи, финансирование? Однако! Такого, кажется, еще не бывало. Да, и немало обещают. Обещать-то обещают, а помним мы, сколько дала казна на продолжение строительства железной дороги через Сибирь в Азию — могулам пришлось в свои кошельки лезть. Но козырь хороший. «…Приглашаем принять участие…» Что, к ним и Гриффит едет? И Абель Ганс? И Жорж Мельес? И Мурнау? Ну, врут, как пить дать врут! Хорошо еще Чаплина не приплели! А может, и не врут? Что выдумали: «…публика может голосовать за любого режиссера, и в связи с этим в кинотеатрах будут показаны пленки, которыми режиссеры готовы защищать свои кандидатуры…» Реклама парламентарного правления — прелестно!
А между тем где-то в районе сердца у Ожогина пробежал холодок. Еще раз. И еще. Сдавил грудь. Он читал про то, что «…наш русский режиссер Сергей Борисович Эйсбар, известный документальными новациями в киножурналах, отчаянными победами на фронтах киносъемочной войны, тоже примет участие в конкурсе… в его киноленту для голосования вошли…». Что это? Зачем? За что? «…вошли помимо прочего удивительные кадры! Последняя съемка несравненной дивы Лары Рай, которую г-н Эйсбар сделал в день печально известного пожара на кинофабрике А.Ф. Ожогина и которую никто никогда не видел! Все поклонники таланта Лары Рай и синематографической живописи… Характер Эйсбара известен — он неумолим… его камера может быть клинком или микроскопом…» Да, он неумолим. Как точно сказано — неумолим. И камера его, конечно, клинок. Самый острый и убийственный, какой только можно себе представить.
Ожогин медленно отложил газету, протянул руку к колокольчику, позвонил и попросил одеваться. Костюмная пара. Белый воротник под горло. Запонки. Он одевался быстро, сосредоточенно. Он не думал о том, что делает и зачем, просто твердо знал, что надо делать в этот момент. Сейчас он оденется, потом выйдет из дома, сядет в машину, поедет… Куда? Потом, потом. Он узнает это потом. Знание придет само. Вдруг Ожогин вспомнил, что скалапендры в ящиках смешного мультипликатора Збышека напомнили ему упражняющихся на турникетах солдат — палочки ног-рук складываются-раскладываются то в одну сторону, то в другую. Вот и он сейчас вел себя, как снабженный особым заданием солдат — узнать, добыть, посмотреть.
Хлопнула дверь дома, потом — машины. Цветные авто — васильковое и алое — уже два года как пылились в гараже. Ездил Ожогин теперь в черном «бьюике» и только с водителем. Неуверенно чувствовал себя за рулем. Сев в машину, он, не задумываясь, назвал шоферу адрес. Плющиха. Кинотеатр «Луна». В газете говорилось, что именно там проходит демонстрация конкурсных пленок. Выйдя из машины у входа в «Луну», он быстро, не глядя по сторонам, прошел через фойе в задние комнаты. Без стука вошел в кабинет директора. Директриса, пожилая дама из бывших театральных актрис, узнала его, озабоченно всплеснула руками, стала перебирать программки, озираясь, будто в поисках подмоги, пряча от него глаза. Чего-то испугалась, хотя Ожогин только задал вопрос про сеанс рекламной ленты Эйсбара.
— Да ведь перенесли показ-то! В «Пегас», на Тверскую! Давали дополнительное объявление. Верно, вы читали старую газету, — прокричал мальчишка, споро кидавший пленки в круглых металлических банках с полки на полку в маленькой комнатке, где ветвилась махина проекционного аппарата.
Ожогин молча развернулся, механическим шагом прошагал сквозь фойе в обратном направлении. Снова хлопнула дверь — кинотеатра… машины… Водитель не выключал мотора, будто почувствовав, что разворачивается гонка, неостановимая и неотвратимая, и сразу рванул с места, как только Ожогин опустился на сиденье.
— В «Пегас», — бросил он почти беззвучно. Крупными хлопьями пошел предновогодний декабрьский снег.
У входа в «Пегас» зажигали фонари, но свет в фойе еще был выключен — сеанс ожидался только через два часа. Ожогин не стал слушать объяснений юноши в форменной курточке и, не останавливаясь, пошел наверх по чугунной — ступени в вензелях — лестнице. Дал сонному механику сотенную бумагу. Показал рукой на металлическую коробку, на крышке которой значилось грубыми мазками масляной краски — «С. Эйсбар. Защита».