— …и не расстреляли вместе с… как его… Трошкин?..
— …Троцкий и…
— …чуть было не уехал в Берлин. Не поверите, уже счета перевел. Жена…
— …моя зашила драгоценности в наволочку и спрятала в стул. У нас был гостиный гарнитур из двенадцати стульев…
Господа сошли, и Ленни так и не удалось узнать судьбу двенадцати стульев. Ее мало интересовали большевики. Ей было интересно смотреть на господ, которые шли по улице, деликатно поддерживая друг друга под локоток. Один господин был овальный, а другой — округлый. Ленни представила, что у первого под сюртуком огурец, а у другого — яблоко. Засмущалась, захихикала, как девчонка, спрятала лицо в ладони и сквозь пальцы бросила несколько быстрых лукавых взглядов на окружающих — не прочли ли ненароком ее мысли, как на сеансе знаменитого гипнотизера и прорицателя Вольфа Мессинга?
Три года назад, в семнадцатом, который совершенно ее не интересовал, Леночке Оффеншталь было семнадцать лет, и она собиралась в Москву на курсы Герье. Курсы, впрочем, тоже ее не интересовали. Ее интересовала Москва. В Москву Леночке хотелось смертельно. В родном городе — большом, провинциальном, купеческом, разлапистом и развалистом, втиснутом в излуку двух рек, одна из которых считалась великой, — так вот, в родном городе после окончания гимназии ей как-то вдруг стало тесно. Девчачьи забавы казались скучными. Обожать учителя рисования или красавчика-студента из соседнего дома представлялось на редкость глупым. Подруги мечтали о замужестве — вот о чем о чем, а об этом она никогда не мечтала, поэтому вести с ними разговоры на эти темы не желала. Только время зря убивать. Губернские балы и гулянья отдавали затхлостью провинциальной жизни. Моды… Что моды! Моды давно вышли из моды. Леночка маялась. Да и родители все твердили: «В Москву! В Москву!» Однако в Москву почему-то не отправляли. Леночка, которую в семье звали на немецкий манер Ленни, не очень вдавалась в подробности, однако чувствовала: что-то происходит. Где-то далеко шла война, однако не она волновала родителей. Отец — потомственный врач с превосходной практикой, из тех, первых, немцев, оказавшихся в России еще при Петре, — пользовал большие городские чины. С визитов приезжал мрачный. Запирался с матерью в кабинете, что-то рассказывал, стучал кулаком по столу, курил одну за другой папироски. Мать ходила с трагическим лицом. В доме становилось трудно дышать. Приходили родительские друзья — люди солидные, уважаемые, осведомленные. Опять запирались, шептались, стучали, курили, пили чай с лимоном. Ленни понимала только одно: ждут чего-то нехорошего. В столице зреет какой-то заговор.
В ответ на ее робкие упоминания о Москве родители отмахивались: не до тебя! не сейчас! не приставай! Однажды во время обеда отец сказал матери: «Придется уезжать». Мать заплакала, прижимая платок к носу, выбежала из-за стола, а потом весь день перебирала шубы, серебро, сортировала белье и платья. И вдруг… Как-то осенним утром Ленни проснулась и почувствовала: что-то случилось. Будто воздух очистился. Стало легко, беззаботно, весело. По-прежнему. Отец шутил за завтраком. Мать смеялась, щурила близорукие глаза, заправляла локон в прическу. Заговор зрел, зрел и лопул.
Ленни помнила, как отец, заложив одну руку за спину на генеральский манер, а другую, с газетным листом, высоко подняв к глазам, зачитывал им с торжественностью и внутренним, прорывающимся наружу смешными петушиными всхлипами, ликованием заметку, которую перепечатали местные городские «Ведомости» из петербургской солидной газеты: «Вчера в Петропавловской крепости состоялась казнь предводителей большевистского заговора Владимира Ульянова, именовавшего себя Лениным, и Льва Бронштейна, известного под фамилией Троцкий. Бандиты были расстреляны в четыре часа утра. Остальные главари заговора (далее следовали фамилии, которые Ленни, разумеется, не запомнила, так как слушала вполуха совершенно без всякого интереса) приговорены к пожизненному заключению и сосланы в каторжные работы. Революция, о которой так долго говорили большевики, не свершилась, господа!» Еще Ленни помнила, как мать прошептала, перекрестившись:
— Какое счастье, что государь в феврале не отрекся от престола!
Между тем эти политические события, всколыхнувшие все общество снизу доверху, имели самое непосредственное отношение к судьбе одной отдельно взятой маленькой Ленни. Возобновились разговоры о Москве. Летом 18-го приехала младшая сестра матери, Елизавета Юрьевна, тетя Лизхен. Тетя Лизхен была роскошной женщиной. Так считали в семье. Ленни потрясло то, что она курила пахитоски. Долго мяла их в длинных пальцах, засовывала в янтарный мундштук, резко, по-мужски, ударяла спичкой о коробок, а закурив, выпускала изо рта густое кольцо дыма. Мундштук же держала странно: прихватив снизу большим и указательным пальцами. Тетя Лизхен, как и мать Ленни, щурила близорукие глаза, но на этом сходство сестер заканчивалось. Тетка была крупней, породистей, телесней и… Ленни не знала, как это выразить словами, а если бы знала, то сказала бы: тетка была порочной. С мужем жила раздельно. Образ жизни вела свободный. Через два дня после ее приезда как-то само собой отпало обращение «тетя», и для Ленни она стала просто Лизхен. В конце концов, по возрасту она годилась Ленни в сестры: ровно на десять лет старше. А еще через день выяснилось, что Лизхен не прочь взять племянницу с собой в Москву и поселить у себя на Неглинке. Мать колебалась, отпускать ли ребенка. Жизнь Лизхен в Москве казалась ей сомнительной в смысле нравственности. Но Ленни выглядела такой несчастной, так умоляюще складывала ручки, так желала немедленно приступить к учебе на курсах, так трогательно обещала о каждом своем шаге докладывать матери в письмах, что той оставалось лишь всхлипнуть и идти укладывать сундуки.
Приехав в Москву и обежав огромную теткину квартиру, Ленни плюхнулась в кресло и выпалила:
— Ни на какие курсы я не пойду!
— Ну и черт с ними! — лениво отозвалась Лизхен, закуривая пахитоску.
И пристроила Ленни на работу в танцевальную студию Мадам.
…Ленни выскочила из трамвая, и улица тут же начала преподносить ей сюрпризы. Вдруг ей представилось, что трамвайные рельсы не расходятся, а сходятся в одной точке ровно посреди улицы, словно забранной в рамку, окантованной, что ли, на манер картины или фотографического снимка. Потом ей представилось, что два трамвая несутся навстречу друг другу, но почему-то не сталкиваются, а въезжают друг в друга и исчезают. Ленни встряхнула головой, отгоняя странные фантазии, и увидела впереди, на площади — люди, экипажи, конка, регулировщик машет белым жезлом, и среди всего этого столпотворения сверкающий василькового цвета автомобиль, за рулем которого сидит несколько угрюмого вида толстяк в смешных круглых автомобильных очках, делающих его и без того пухлые, как у ребенка, щеки совсем комичными. И тут все эти люди, авто, экипажи, конка неожиданно останавливаются, и, следуя указанию белого жезла, дорогу медленно и важно переходят три голубя. Толстяк в васильковом авто замечает их шествие и хохочет, запрокинув голову. Потом вынимает блокнот и что-то в него записывает. Ленни видит, как он хохочет, следит глазами за его взглядом и тоже видит трех голубей. Чинность птичьей походки завораживает ее. Она стоит посреди улицы, не в силах отвести от птиц глаз. Но вот люди, авто, экипажи, конка будто приходят в себя после секундного обморока, трогаются с мест, и все перемешивается, кричит, звенит, полыхает, плещется и дрожит в бликах полуденного солнца.