— Да вы сами это придумали, Рунич, про огни в супе, — откликнулась Ида.
Она почувствовала, что немного вспотела, и не знала, расстегнуть ли блузку и, запросто попросив официанта принести салфетку, вытереть шею — Ломон велел ей поступать именно так, если ее настигнет болезненная потливость. Ни за что не переохлаждаться!
— Предположим, сам. Но не хотел выглядеть совсем уж хвастунишкой, — рассмеялся Рунич. — Месье, — остановил он проплывающего мимо юношу с подносом. — Вы не принесете нам еще несколько салфеток? — Официант кивнул, а Ида с благодарностью посмотрела на спутника.
— У меня даже нет сил идти в дамскую комнату. Простите, но я должна расстегнуть несколько пуговиц и промокнуть шею. Иначе потом опять не засну от кашля — хватает малейшего дуновения.
— Я, как вы понимаете, только «за». При каких еще обстоятельствах я смогу увидеть, как вы расстегиваете верхние пуговицы… — проговорил Рунич, рассматривая этикетку на бутылке вина, которую принес гарсон.
— Тогда подвиньтесь и сядьте так, чтобы этого не видела вся зала, — рассмеялась Ида.
Ужин был прекрасен, и прекрасна их болтовня: слова, смыслы, строчки, рифмы, сны, цитаты — все мешалось, летело, шипело, таяло. Только о синематографе они так ни разу и не заговорили. Ни о ее ролях, ни о Лозинском, ни о Пальмине, ни о «Чарльстоне на циферблате». Это как будто стало обоюдным решением, мгновенно принятым, когда они встретились.
Ей пора было возвращаться.
Три бокала красного вина развязали язык, раздвинули занавес фантазии, но пока ее вел инстинкт самосохранения. В спальню, в пижаму, в кровать. Утром ингаляции, грязевая ванна. Только не пытка разрывающего кашля, не пожирающая топка лихорадки, не кошмары, которые лишь недавно прекратились.
— Надо попросить позвонить в отель, чтобы принесли шубу. Вечером мне без нее нельзя, — сказала она Руничу, отодвигая бокал с недопитым вином, бархатным, обволакивающим горло.
— Уже. Уже позвонил, госпожа Верде. — Он посмотрел на нее исподлобья.
Вот вам, пожалуйста, наконец его знаменитый взгляд — ироничный, исподлобья. От которого сгорали барышни, разглядывая в гимназическом коридоре фотопортрет поэта, купленный Ведерниковой в книжной лавке на углу Староглинищевского переулка и Дмитровки.
Ида испугалась, что у нее сейчас выступят слезы, и подняла глаза к потолку, будто рассматривая витиеватые плафоны.
Он проводил ее, откланялся. И остался у входа поджидать карету таксомотора.
Уже почти стемнело, вытянутый конус церквушки стал густо-синего цвета, с площади доносился счастливый смех, перебиваемый неумелым пением. Все вместе это напомнило Руничу чью-то дачу, станцию, счастливое вечернее возвращение домой после дня беспечных услад. Но воспоминание быстро полиняло — ни с того ни с сего крупными каплями пошел дождь.
Прибыл автомобиль.
Засыпая, он вспоминал, что утром, поджидая поезд около павильона железнодорожной станции, даже не думал о том, чтобы отменить свое возвращение домой. Поездка к диве трактовалась как причуда, дань былым эйфориям — сколько тому уж лет: таксомоторы и извозчики, пропадающие в ночной Москве, и как результат — ничего похожего на мечту, толкающую путешествие. Чудны дела твои, кто бы Ты ни был: первый раз в его жизни маршрут оправдал себя. И более чем — на тысячу процентов как минимум. Ни на что, кроме пассов, вздохов и воскликов, от которых хочется сбежать к заветной ночной одинокой полубутылке коньяка, он не рассчитывал.
А ведь она потрясла его. Да, потрясла. Она не просто изменилась — вот в чем загадка. В Иде Верде не было ничего, абсолютно ничего от Зиночки Ведерниковой. Фокус? Что за фокус? Такая уж великая актриса? В своем роде.
Ворочаясь с боку на бок, он из кубиков прошлого и настоящего складывал Зинаиду Владимировну Ведерникову — но абрис лица тут же рассыпался, таял, исчезал. Удивила и почти заворожила — на этом можно и засыпать. Но чем?
Договорились, что по поводу новой встречи она даст знать ему в гостиницу, где он остановился. Соседняя деревенька под названием Люм-де-Пеш.
Через несколько дней решено было поехать на выставку в Домьен.
Рунич был представлен доктору Ломону и обязался взять на себя всю полноту ответственности.
Недавно открытый художник Жак Вилье специализировался на городских экстерьерах в жаркий полдень. Синий, фиолетовый и желтый цвета. Пустынные улицы. Отвесные тени. От картин исходило физическое ощущение непобедимого зноя.
Ида и Рунич бродили по разным залам, потеряв друг друга из вида.
Она вошла в последнюю комнату галереи, где висело только одно, внушительных размеров полотно, и увидела, что в углу, у маленького оконца, стоит Рунич.
— Представьте, Зинаида Владимировна, я долго ходил кругами перед тем, как зайти в эту комнату, и не видел, чтобы отсюда кто-нибудь выходил. Не окажется ли, что это полотно поглощает посетителей?
Ида остановилась напротив картины. Холст пять на десять метров, не меньше. Угол пустой улицы, круглый столик, пустой стакан — и в половину холста дверь, которая ведет внутрь дома, в черную прохладу. Однако она искала Рунича и пошла теперь к нему. Зачем ей себя останавливать, в конце концов?
Она встала почти вплотную и почувствовала тонкий аромат, исходивший от кремовой сорочки, подхваченной завязанным на поясе свитером. Запах болотной травы вечером.
Она стояла совсем близко, но Рунич не чувствовал ее тепла, ее дыхания. В голове мелькнуло смешное сравнение, что она похожа на цаплю, которая нетерпеливо перебирает ногами и, подергивая острым профилем, прислушивается, принюхивается к цели, нарочно отводя в сторону скрытный взгляд. И вдруг в одну секунду, в одно мгновение он понял, что его беспокоило, что настораживало в этом идиллическом восстановлении старого знакомства: то, что случилось с институткой, превратившейся в фильмовую грезу, походило скорее на раздвоение личности.
И раздвоение ли? А может быть, размножение? Вот это было бы точнее. Теперь он чувствовал почти физически, что с ней происходит — как она скользит из одной сущности в другую, без усилий наполняя, заполняя каждый новый приглянувшийся ей образ, избавляющий ее от тягот предыдущего, наскучившего или утомившего своими обязанностями.
«Хорошо ли это кончится?» — подумал Рунич.
Не стоит ли списаться с ее отцом? Но как это можно, знаете ли, объяснить на бумаге? Воспаленная фантазия немолодого любовника? Да почему же любовника? Не хватает, однако…
— Когда я была маленькая, вы меня отталкивали. А сейчас можно? — спросила она, не очень понимая, какую роль играет и зачем.
Рунич стоял спиной к картине. В ее масляных чертогах все шире открывалась дверь, нарисованная бордовой краской.
Так Иде казалось.
— Все-таки Ида Верде… — полушепотом и полувопросом произнес Рунич, не приближаясь к ней и не отодвигаясь. — Дива Верде играет потерявшуюся русалку? — Он пристально смотрел на нее.