— Слушайте, Лозинский, — хмуро проговорил Гесс. — Не хочу вас огорчать, но придется сделать второй дубль. Холостой ход пленки. Она сможет?
— Сможет! — кивнул Лозинский и поднял рупор. — Все по местам! Второй дубль!
Ида снова пошла вдоль берега. Она шла так, будто забиралась в гору, а на ногах у нее были очень тяжелые ботинки. Лозинский поморщился и хотел было остановить съемку, но тут Ида нелепо взмахнула руками, ноги ее подломились, и она упала навзничь.
Лозинский бросился к ней. Вслед за ним бежали все фильмовые.
Ида, мертвенно-бледная, лежала на песке, раскинув руки. Вокруг сомкнутых глаз и губ проступила синева. Волосы слиплись. На шее лихорадочно билась жилка, как будто хотела пробить нежную кожу и вылететь из больного тела. Ида тяжело и хрипло дышала открытым ртом.
Лозинский издал нечленораздельный животный крик, столь несвойственный ему и оттого особенно жуткий, схватил Иду на руки и помчался к домику.
Вечером из близлежащего городка Нахимзон привез доктора — древнего старика в пенсне, поношенном костюме по моде прошлого века, с кожаным саквояжем в руках.
Старичок выстукивал Идину грудь и спину. Приставлял ухо к костяной трубочке. Жевал губами. Протирал пенсне. Вздыхал.
— Вам бы в Баку, в больницу, — наконец пробормотал он. — Я могу ошибаться, но, кажется, задеты легкие.
Собрались быстро. Назавтра молча разобрали декорации, сложили аппаратуру и реквизит.
А из Баку, следуя телеграфным указаниям Нахимзона, уже шли грузовики.
Сам Нахимзон пропадал полдня и вернулся в огромном старомодном лимузине с открытым верхом, невесть где раздобытом. От блестящих яичного цвета боков лимузина резало глаза, и без того натруженные за последние недели слепящим солнцем и песком. Зато имелось широкое пружинное заднее сиденье.
Сиденье забросали подушками. На подушки положили Иду. Подоткнули со всех сторон пледы.
Лозинский сам сел за руль.
Седобородый Феодориди подошел к нему проститься.
— Вот что, господин Лозинский… — Феодориди в нерешительности остановился и, опустив глаза, потрогал пальцем горячий бок лимузина, как будто хотел убедиться, что тот действительно сделан из металла, а не из жареного желтка. — Конечно, это не мое дело, я не имею права вмешиваться, но… Вы слишком увлекаетесь кино.
Лозинский в недоумении посмотрел на него.
— В каком смысле «увлекаюсь»? Это моя профессия.
— Да-да, разумеется, — заспешил Феодориди. — Я только хотел сказать… Берегите мадемуазель Верде. Прощайте!
Он прикоснулся к полям шляпы и отошел.
Лозинский нажал на клаксон, давая всем знак трогаться.
Ехали медленно, осторожно, чтобы не потревожить больную. Лозинский поначалу хмурился. Слова старика произвели на него тягостное впечатление. Как будто он сделал что-то дурное. Как будто в чем-то виноват. Но скоро он тряхнул головой, обернулся посмотреть, как там Ида — та лежала тихо, лишь слегка трепетали закрытые веки, казалось, что прозрачная кожа щек даже слегка порозовела, — успокоился и прибавил скорость.
В бакинской больнице — одной из тех стерильных кафельных лечебниц, напичканных новинками медицинской чудо-техники, что за последние годы выросли во всех крупных городах империи — их уже ждали. Два ловких санитара тут же переложили Иду на каталку. Помчали по длинному, сверкающему белизной коридору.
«Уж не к Господу ли Богу в объятия?» — мелькнуло не к месту в голове у Лозинского, и он понесся следом.
Кто-то на бегу накинул ему на плечи белый халат.
Бежали долго. Коридор делал повороты, разветвлялся, уходил то вверх, то вниз. Каталка скрежетала. Колеса от бешеной скачки, казалось, разлетятся сейчас в разные стороны. Наконец притормозили у массивной закрытой двери, обитой листовым железом. На табличке значилось: «Кабинет рентгеновского излучения».
Дверь открылась.
Вышел усатый армянин в фартуке из толстой резины. Молча показал, что можно заезжать. Так же молча отстранил Лозинского от двери. Тот отбросил его руку, рванулся вперед и через секунду был внутри. Армянин, флегматично пожав плечами, вошел следом и протянул Лозинскому резиновый фартук. Жестом велел надеть.
Лозинский, путаясь в завязках и чертыхаясь, облачился в резиновый кошмар и огляделся. В комнате было темно. Глухие стены без окон выкрашены темно-коричневой краской. Низкий потолок давит на голову.
Иду положили на узкий, похожий на операционный, стол. Над столом висел колпак, прикрепленный к железному стержню.
«Похоже на пыточный станок», — подумал Лозинский.
Санитары вышли. Армянин скрылся за стеклянной перегородкой. Вдруг что-то загудело, заурчало, колпак сдвинулся с места и на своей длинной ноге принялся ползать над Идой взад-вперед. Так же внезапно, как возник, звук смолк. Колпак остановился.
Армянин не появлялся. Санитары тоже.
Лозинский не знал, что делать. Толкнул было дверь, но та оказалась заперта. Он стоял посреди темной комнаты, опустив руки, глядя на Иду, недвижимо лежащую на нелепом высоком столе, и чувствовал себя персонажем приключенческого романа, которого обманом заманили в подвалы и оставили на съедение крысам.
Ему стало страшно. Взмокли ладони. По спине пробежала струйка пота. Как глупо! Что он, мальчишка, что ли? Надо взять себя в руки! Но когда же это кончится?
Он подошел к Иде и встал рядом, пристально глядя на нее. Именно сейчас — немая, безвольная, слабая — она была полностью покорна ему.
«Если бы так было всегда!» — подумал Лозинский, и жаркое нестерпимое желание поднялось в нем.
Он положил руку на грудь Иды и тут же отдернул, словно обжегшись. Что он делает! Не иначе он сошел с ума! Но если бы она была такой всегда! Если бы! Если бы!
Он поспешно отвернулся и отошел к двери.
Прошло десять минут. Пятнадцать. Двадцать.
Через полчаса флегматичный армянин появился из-за своей загородки, насвистывая восточный мотивчик и помахивая мокрым куском пленки величиной с полгазетного листа. Пленку он сунул Лозинскому, а сам отпер железную дверь и знаком велел санитарам войти.
Лозинский взглянул на пленку. Ничего не видно.
А санитары уже выкатывали Иду обратно в коридор. И сам он спешил вслед за ними.
По коридору навстречу им уже шел молодой улыбчивый доктор с тонким лицом классика турецкой литературы, жал Лозинскому руку, с легким мягким акцентом говорил что-то приветливое, ловко вынимал у него из рук пленку, поднимал к лампиону, хмурился, качал головой и пару раз даже цокнул языком. И увлекал, увлекал за собой прочь от ужасной железной двери.
В кабинете доктора белые кружевные занавески парили над открытыми окнами, из сада в комнату заглядывали цветущие розовые кусты, а сам кабинет был похож скорее на нарядную гостиную летнего дома, нежели на прибежище сурового эскулапа: кресла, обитые цветастым ситцем, низкие столики, этажерки с книгами и безделушками. Только рабочий стол доктора, заваленный бумагами, выбивался из общей праздной картины.