— Но…
— Да, я знала, что ее там нет. Я вошла в дом, потому что решила, что у нее есть это…
— Что — это?
— Зеркало.
Ида замолчала, молчала и Анна: вопросы были излишни.
Ида, у которой тряслись губы, вспоминала, как ей открылось ее изуродованное лицо. Больше всего она была потрясена тем, что обнаружила на себе «дьявольские метки»: жабью лапку, отпечатавшуюся на белке глаза, пятна на коже — участки тела, ставшие нечувствительными, увидела внезапно открывшуюся ей худобу — короче, знаки, которые подтверждали то, что она на самом деле ведьма, и оправдывали поведение парней.
— Вот так. Я успела стянуть веревку из кладовки, потом…
— Ида, что ты намерена делать? Начнешь по-новой?
Ида простонала:
— Мне не суждено умереть. Всякий раз я выживаю. Ни огонь, ни веревка — ничто меня не берет.
— Значит, ты будешь жить.
— Как?
— Я тебе помогу, клянусь!
Напичканная лекарствами, оглушенная открытием обрушившихся на нее невзгод, а также последствиями попытки самоубийства, Ида благосклонно приняла преданность кузины. Они расцеловались, чего с ними не случалось с раннего детства.
Девушки вдоволь наплакались в тот вечер. Рыдания успокоили и сблизили их. Впервые у Анны возникло предчувствие, что вскоре они с Идой смогут зажить мирно.
А в пятидесяти туазах от них Великую Мадемуазель мало заботила судьба Иды, зато она весьма была обеспокоена судьбой Анны. После встречи с архидиаконом она поняла, где таилась опасность: Брюгге был глух к тому, что говорила Анна. Ее время еще не пришло, хуже того, предрассудки заставляли слышать в словах Анны совсем не то, что та говорила. «Не она далека от нас, это мы далеки от нее». Если у Великой Мадемуазель было ясное осознание этого разрыва, то оно пришло к ней из разных эпох, сквозь которые она прошла, читая и изучая их. Плотью она принадлежала к своему веку, а духом — ко многим другим. Распри этого беспокойного шестнадцатого века не были для нее единственной точкой отсчета. Греки Платон, Аристотель, Плотин — особенно Плотин, Скот Ориген или латиняне — главным образом святой Августин, — так же как и рейнские мистики Матильда Магдебургская, Мастер Эккард и даже фламандские иллюминаты Ян ван Рюйсброк и Ян ван Лейвен, давали пищу ее размышлениям. Но ученым трактатам она предпочитала чистое сердце Анны. Поскольку она провела жизнь среди книг, то уже больше не питала иллюзий, она знала, что книги лгут, кричат, противоречат друг другу, что у них грязные уста, что эти книги слишком много ели, слишком много блевали, пережевывали, срыгивали, слишком много целовались и обнимались. Теперь, когда Великая Мадемуазель открывала какой-нибудь фолиант, она чувствовала тошнотворный запах. Двадцать-тридцать лет назад она бы не сумела оценить исключительную душу Анны, ибо ждала чудес только от прозопопей, рассуждений, риторических построений да запутанных силлогизмов. Сегодня она с почтительным удивлением принимала эту инженю, одобряя ее недоверие к языку: «Слова были придуманы для повседневного общения в жизни; они с трудом могут описать необычное».
Ей нравилась эта девушка, в которой сочетались невежество малого ребенка и мудрость человека пожившего, вернувшегося после долгих странствий. Итак, эпоха оказалась скорее агрессивной, чем мистической: реформа, направляемая Лютером и Кальвином, не смогла совершиться в лоне Церкви и привела к созданию другой Церкви — Храма. Столкновение по вопросам веры или богословия не ограничилось только теоретическим disputatio; оно потребовало оружия, осады, кровопролития и вело людей на смерть. Анна рисковала оказаться заложницей этой бури.
Этим вечером, когда кузины, взявшись за руки, плакали, Великая Мадемуазель несколько часов провела в молитвах, взывая к святой Елизавете, покровительнице обители бегинок. Утром, боясь, что защита святой не уладит ее земных дел, она послала архидиакону ларец с золотыми монетами, приложив к нему записку следующего содержания:
«Монсеньор, соизвольте принять этот подарок и мои извинения за то, что мы отняли у вас время. Надеюсь, что ваша доброта позволит вам проявить снисхождение к этой слабоумной и оставить ее там, где ей и положено быть, то есть в тени. Я, со своей стороны, заверяю, что вы никогда больше не услышите о ней. Примите, монсеньор, мои уверения в искреннем к вам уважении и восхищении вашим глубоким благочестием».
Ставя свою подпись, она с игривым цинизмом аристократки подумала: «Комплименты, экю — такой платы обычно достаточно».
Отправив ларец, она почувствовала, как горят все внутренности в ее вздувшемся животе. Никому про это не сказав, она легла.
Прошло несколько недель. Прелат не предпринял никаких действий в связи с Анной — к облегчению Брендора, у которого не было возможности поговорить об этом с Великой Мадемуазель, поскольку из дому та не выходила.
Анна каждый день навещала ее и читала ей свои стихи. По мере того как живот раздувался, старушка все более сдавала. А Ида, наоборот, пошла на поправку. Вместе с силами к ней вернулась и озлобленность. Ангельская кротость, которую она явила Анне тем вечером, после попытки покончить с собой, оказалась преходящей, вызванной шоком, подавленностью и лекарствами; чем скорее она выздоравливала, тем больше становилась прежней Идой — завистливой, негодующей и злобной.
Зато Анна не забыла тот вечер нежности, и не потому, что продлила его благотворное действие, хотя оно уже истекло: она отказывалась замечать, что Ида вновь стала неуживчивой, опять возненавидела ее.
На самом деле ярость Иды разгорелась из-за одного обстоятельства. В те дни, когда она еще ценила преданность Анны, как-то вечером она застала девушку горько плачущей.
— Анна, что случилось?
— Ничего.
— О чем ты плачешь?
— Не волнуйся.
С большим трудом, поборов в себе гордость, Ида сумела вымолвить:
— Что такого я сделала, что тебя так огорчило?
Анна улыбнулась сквозь слезы:
— Ты тут ни при чем. Меня тревожит то, что Великая Мадемуазель угасает с каждым днем.
Эти слова вызвали эффект искры в риге: огонь перекинулся на солому и в мгновение ока спалил все дотла. Ида могла принять любовь кузины, но лишь с тем, что объектом любви будет исключительно она. А поскольку Анне были дороги все, значит и любила она ее как всех, не больше и не меньше, и видела она в ней всего лишь попавшее в беду человеческое существо, одно из многих, кому требуется помощь. «Ага, ты любишь свою Великую Мадемуазель? Так вот, или она, или я!» — решила Ида. И тотчас открыла свое сердце, как и прежде, желчности, злопамятству и негодованию.
Однако Анна не только отказывалась замечать это, но, когда было трудно отрицать очевидное, она лишь вздыхала, думая при этом: «Как ей, должно быть, тяжело». Никакие грубости не смущали ее любви; больше того, каждый раз, когда Ида вела себя гнусно, Анна сильнее привязывалась к ней.