По моему лицу пробежала гримаса тревоги. Тейтельман ее уловил — тем более что ждал этого. Он и решился охладить воодушевление Франца:
— Спокойно… Спокойно… Не будем делать скоропалительных выводов.
— Как хотите, доктор Тейтельман, но я уверен.
И Франц помчался как ветер, чтобы подогнать нашу карету к подъезду.
Как только Франц исчез, Тейтельман строго на меня поглядел:
— Если дурнота будет продолжаться, госпожа фон Вальдберг, приходите ко мне в кабинет, чтобы проверить хорошую новость. И приготовьтесь к более детальному осмотру, чем в прошлый раз.
После чего он сухо попрощался и удалился.
Калгари, сидевший неподалеку, с интересом наблюдал за мной. Я хотела было накинуться на него, потребовать, чтобы он ушел и оставил меня в покое. По какому праву он находится подле меня?
Но я почувствовала, что он полон сострадания, и промолчала.
Мне показалось, будто он услышал мои мысли в присутствии моего мужа и врача.
— Это музыка вас оглушила, не правда ли?
Я кивнула.
Он продолжал:
— Я сидел неподалеку от вас. И два-три раза во время концерта позволил себе бросить взгляд в вашу сторону: мне показалось, что вы потрясены.
Я попыталась в нескольких словах обрисовать ему, что я испытала. Он покачал головой:
— Вы принадлежите к избранным душам, госпожа фон Вальдберг. Вы очень тонко, как никто, все улавливаете. Знайте, что, невзирая на прошлое недопонимание, я всегда готов вас принять. Я знаю, что вы приняли меня за шарлатана; тем не менее сегодня этот шарлатан единственный разгадал происходящую в вас перемену. Счастье погрузиться с головой в искусство. Боязнь вернуться в свое тело. И самый большой страх: иметь — или не иметь — другую живую плоть внутри себя.
Я отвернулась. Каков простофиля!
Вечно я недовольна. То переживаю, что Франц меня не понимает, то раздражаюсь, что Калгари понимает.
Он стушевался, затем пришли слуги, чтобы помочь мне дойти до кареты.
С той поры Франц вновь дарит меня пылкими знаками внимания, как в те девять месяцев иллюзорного бремени. Я называю это «взглядом петуха на курицу-несушку», и до чего же мне надоели эти взгляды, и что-то подозрительно много в них любви.
И вот, моя Гретхен, я приступаю к описанию последнего происшествия, которое помогло мне вернуться на свои старые позиции. Это случилось вчера вечером.
Более чем происшествие — стычка, свидетельницей которой я была и которая так меня шокировала, что у меня внутри сдали последние сдерживающие силы. У графини Грэм-Галлас разразился бурный диспут о состоянии искусства в Вене. После концерта, на котором Густав Малер так разочаровал меломанов, пожилые господа, сидя за столом, принялись разносить в пух и прах современных художников, диагностировав упадок всех искусств.
Поскольку Франц, неисправимый оптимист, привел им в пример несколько удачных произведений и напомнил, что трудно судить о целом здании, если стоишь, уткнувшись в него носом, они вытащили свои аргументы, как оружие из ножен. Это была битва ветеранов против молодого поколения. И если молодежь — Франц, я — вела себя вежливо, то старикашки распоясались. Ничего хорошего уже нет в Вене! Желание соригинальничать приводит к жалким потугам, поиски небывалой глубины толкают художников в отвратительные бездны, где в человеке видятся одни уродства, пороки, болезненные отклонения, жестокость. В живописи стиль модерн представляет собой не шаг вперед, а откат назад: мы возвращаемся к мифологическим ужасам, к монстрам, к существам неопределенного пола, в картинах больше нет перспективы. Досталось и Йозефу Хоффману, и Коломану Мозеру. Некто Малер попытался с ними соперничать в патологической нервозности? Что ж, он, увы, преуспел.
Что до писателей, они увязли в трясине. Что пишет этот Артур Шницлер, если не порнографию? Ни одна мать не поведет свою дочь в театр на «Хоровод». А Фрейд, сентенциозный двойник Шницлера, самый худший из них, со своим психоанализом, который своими сумбурными идеями дурманит молодежи голову? Кстати, Шницлер и Фрейд, оба врачи, возомнившие себя литераторами, роются в душах, как во внутренностях, они пишут скальпелем. И заключение: их произведения безжизненны, как трупы в формалине, они смердят, они ужасны, они низки. Почему? Потому что созданы евреями. Даже те, кто случайно не еврей, «объевреились», что еще хуже. Вагнер об этом, кстати, очень хорошо сказал, этот ясновидящий разглядел в евреях разрушителей наших ценностей. Эти господа почему-то допускали, что еврей может быть банкиром, собственником, но художником?.. Изыди, Сатана! Если сейчас не прореагировать, они разрушат цивилизацию.
И тут внезапно, как игрок выскакивает из свалки, вновь возникло слово «психоанализ». Они с ожесточением осыпали этот метод и его творца, Фрейда, градом насмешек. Как, разве может крыться мысль бессознательная под мыслью сознательной? И как Фрейд узнал об этом? Если она бессознательная, эта мысль, как же ее тогда осознать? По определению! Какой болван! Далее эти господа обозвали его сексуальным маньяком, поскольку Фрейд находил, что причина многих поступков — если не всех — крылась в их чувственной подоплеке. Человек сосет грудь, когда курит. Он возвращается в материнское лоно, когда купается…
Да! Его теория цензуры их особенно веселила: эта хранительница чистоты, которая мирится с некоторыми желаниями, а другие отбрасывает рикошетом в тело или в область души! Такая вот уловка, которую мы не замечаем? Ах, действительно, этот орган контроля, одновременно бессознательного и сознательного, что за балаган! Это противоречие. Все равно что растворимая в воде рыба.
Они насмехались.
Я вдруг страстно увлеклась тем, над чем они смеялись. Этот психоанализ, который они разбирали по косточкам, наконец стал мне понятен. Я почувствовала его важность. Наконец осознала интерес ко мне и моим проблемам.
Вдобавок, когда они свалили в одну корзину все, что ни есть еврейского, меня это только подтолкнуло с расположением относиться теперь ко всему еврейскому. Если я оценила Малера, может быть, полюблю и Фрейда?
Во мне в этот вечер словно бы произошла какая-то революция. Конечно, я не пойду к доктору Фрейду, поскольку, если об этом узнают, от меня отвернутся в моем кругу; но все же завтра — обещаю — я назначу встречу с доктором Калгари.
Твоя кузина, которая скоро будет чувствовать себя, без сомнения, лучше,
Ханна
21
— Так что ты решила, Энни? Останешься кинозвездой или превратишься в падающую звездочку?
Голос Джоанны, холодный, гнусавый, проникал сквозь штору кабинки, где Энни примеряла вечерние платья. А актриса, запыхавшаяся, вся в поту, прижалась лбом к зеркалу, надеясь, что спазмы, которые разрывали желудок, постепенно стихнут.
Уверенная в том, что Энни согласится, Джоанна продолжила насмехаться: