У тети Виви хватило ума дать мне выплеснуть весь свой яд. Не вступая в спор. Мне кажется, даже не слушая. Она думала.
Мы долго сидели друг перед другом, я — приходя в себя, она — размышляя.
Наконец она поднялась и собрала свои вещи, готовясь уйти.
— Как жаль, что вы не нашли общий язык с доктором Калгари. Мне говорили, что недавно он вылечил женщину, собиравшую часы. Эта мания поставила под угрозу существование ее семьи. Совсем как с вами: долги, непонимание мужа, охлаждение к близким, которые ничего не понимают…
— У нас до этого еще не дошло, тетя Виви.
— Нет еще. Но скоро дойдет. Жаль…
— Не знаю уж, как доктор Калгари смог бы меня убедить, что мои стеклянные украшения не прекрасны и не стоят моих забот.
— О, насколько я понимаю, он бы вам этого не сказал. Он показал бы вам, что эти шары — не только украшения, что они скрывают в себе что-то другое, настолько для вас неприятное, что вы не желаете это осознать. Именно так он поступил с часами этой женщины.
— Ах вот как? Что же символизировали эти часы?
— О, это сложная история. Их тиканье отсчитывало менструальный цикл. Эта женщина так боялась наступления климакса, что думала, что продлит свой детородный возраст, нагромождая указатели времени. Это парадоксально, но она коллекционировала циферблаты, чтобы бороться с течением времени.
— Абсурд! — ответила я. — Совершенно нелогично.
— А кто сказал, что наша жизнь логична? — спросила тетя Виви.
Провожая ее к выходу, я попросила ее представить банкиру приемлемую версию моего безумия.
— Рада, что вы начинаете мыслить здраво, — бросила она, прежде чем удалиться.
В последующие недели я пыталась себя обуздать. Мне это удавалось на несколько часов в день, но все усилия шли прахом, стоило мне заговорить с торговцем или антикваром. То есть на деле я могла устоять перед соблазном, пока он не оказывался передо мной. К своему глубокому огорчению, я обнаружила в себе черты характера тети Клеманс, сестры Виви, той самой, что весит больше ста килограммов: в промежутках между приемами пищи она убеждает себя, что сядет на диету, но затем бесконтрольно наедается за столом.
Калгари? Неужели мне придется вернуться к этому бессовестному соблазнителю? Если я и начала понимать, что одной мне не справиться, я отнюдь не была убеждена, что психоанализ или один из его магов смогут мне помочь.
И тогда приключился следующий инцидент, симфония господина Густава Малера.
Франц обожает музыку. Или, скажем так, обожает бывать в местах, где играет музыка. Я пишу это без иронии, только для ясности: у их семьи есть ложа в Опере, они посещают концерты в Филармоническом обществе, а также в доме держат много прислуги — это все унаследованные ритуалы. Когда рождаешься Вальдбергом — рождаешься меломаном, отцы и дети танцуют вальсы Штрауса, о выдающихся способностях певиц спорят с такой же страстью, как о достоинствах лошадей. С юных лет уши Франца были полны Моцартом, Бетховеном, Вебером; вечером перед сном мать пела ему романсы Шуберта или Шумана; прославленные пианисты, Лист в том числе, сотрясали дворцовый «Эрар». Так что, каковы бы ни были программа и исполнитель, Франц готов выслушать, но в то же время по окончании он так спокоен, так невозмутим, что иногда я спрашиваю себя, а слушал ли он вообще.
Я, напротив, настолько отдаюсь музыке — наверно, потому, что не имею к ней такой привычки, — что она может меня просто ошеломить. Что и случилось недавно, в мае, на вечере в Филармоническом обществе. Дирижер Густав Малер исполнял свою симфонию.
Как и большинство слушателей, я пришла туда с недоверием, потому что все мы думали, что знаем, что нас ожидает: молодой, харизматичный, директор Оперы, выдающийся музыкант, ну и довольно с него, не правда ли? Не станет же он от нас требовать, чтобы мы поверили, что он новый Бах или грядущий Брамс! Признанный дирижер по будням, этот воскресный композитор скандальным образом пользовался своей властью, дабы навязать нам свою музыку. В унисон со своими соседями, в самом недоверчивом состоянии духа я села на свое место, чтобы слушать его недавно написанную симфонию.
Но с первых же нот он завладел моим вниманием. Когда вступили деревянные духовые, я уже не принадлежала себе — меня поглотило это пространство, палящее, лесное, болезненное, раздираемое неистовыми силами, которые вздымаются, но опадают, отягченные расплывчатыми воспоминаниями; зыбкий, ущербный пейзаж, где внезапно возникнет адажио, как милосердный бальзам, как солнце проглянет сквозь тучи и озарит золотыми лучами сумрачную долину. По мере того как произведение росло, я отрешалась от своего дыхания, чтобы дышать вместе с ним; скрипки уносили меня ввысь, я глубоко вдыхала вместе со взмахом смычков, во время тутти оркестра я задерживала дыхание, после чего делала вдох на перламутровом переливе арфы.
Твоя заурядная Ханна, которая никак не придет в себя после своей ложной беременности, снедаемая мелочными мыслишками, исчезла. Другая, свободная, обновленная, плыла по волнам музыки, давая течению унести себя, податливая, счастливая. У меня было такое чувство, будто я проникла внутрь своих узоров, запаянных в стекло. А что иное мне дают мои хрустальные шары, если не то же самое, что и музыка? Освободиться от себя, уйти от мира, где я страдаю, и войти в тот мир, где я восторгаюсь, бежать от времени, которое я терплю, в то, которым наслаждаюсь. Я была в восхищении. Я отрешилась от действительности ради красоты.
На последнем аккорде я бурно зааплодировала, и тут случилось нечто невероятное: я потеряла сознание. Как тряпичная кукла, я в обмороке — как мне потом рассказали — осела. Я комом опала на пол.
Преимущество этого беспамятства состояло в том, что я не видела холодного приема произведения венской публикой. В отличие от меня, им очень не понравилось.
Если они не перенесли симфонию, то и я тоже в какой-то степени, поскольку мой восторг спровоцировал обморок.
Когда я пришла в себя, я увидела над собой два лица: доктора Тейтельмана и доктора Калгари. Тяжелое возвращение к действительности.
Один считал меня симулянткой, другого симулянтом считала я.
Над ними обоими настороженное лицо Франца.
По позолоте на потолке я поняла, что меня уложили в фойе.
Тейтельман считал мой пульс. Калгари подал стакан подслащенной воды. Собравшись с силами, которые придал мне этот напиток, я улыбнулась мужу.
— Как ты себя чувствуешь, ангел мой? — тревожно спросил Франц.
Я ответила ему широкой улыбкой, что его успокоило.
Он тут же обратился к Тейтельману:
— Ну что, доктор, вы полагаете, что это то самое?
— Есть шансы. Если у Ханны нет болей в животе или печени, это оно.
Он ощупал меня, я не реагировала. Он заключил:
— Значит, это то самое.
— Дорогая, ты наверняка беременна!