Хотя самым главным певцом любви-смерти не он, не Бодлер является. А по-видимому, все-таки Генрих Фон Клейст, который родился во Франкфурте-на-Одере, недалеко от Польши. Немецкая молодежь и сегодня по его книгам познает национальную драму периода романтизма, о чем Ты, сыночек, отец двух живущих в Германии дочерей, несомненно, знаешь, да и «Разбитый кувшин» Ты сам прочитал, обладая любознательностью истинного ученого. Этот Клейст из любви уже чистой воды некрофилию сделал и склонил к самоубийству ни в чем не повинную женщину: влюбил ее в себя, а потом уговорил «из любви» совершить двойное самоубийство, потому что им, видишь ли, невротично-эротичная тоска по смерти овладела. Эта женщина, Генриетта Фогель, 21 ноября 1811 года выстрелом из пистолета убила себя на спуске к озеру Ваннси недалеко от Потсдама. А Клейсту этого мало показалось, он в уже мертвую влюбленную женщину из своего пистолета выстрелил, в самую середину между грудей, а потом у ее ног опустился на колени, засунул себе в рот пистолет, и пуля, вылетевшая из этого пистолета, ему мозг в клочья порвала.
Я, сыночек, там, кроме Воячека, на раутах этих у Климта-то ни с кем не общаюсь из поляков, стараюсь держаться подальше, потому что они все между собой ссорятся и ругаются и вместо того чтобы, как евреи, друг друга поддерживать и всячески друг дружке помогать, буквально поедом друг друга пожирают, что только на пользу врагам Полоникум сапиенс, человека Польского, может идти. Однако про польскость свою я не забываю и людей с польскими генами все время вокруг себя выискиваю. В последнее время мы иногда выпиваем — он абсент, я стопочку водки — с неким Вильгельмом Альбертом Владимиром Александром Аполлинарием Вонж-Костровицким, более известным интеллектуалам как Гийом Аполлинер. ВАВА Костровицкий наполовину поляк, его мать, Анжелика Костровицкая, из польских шляхтичей. Другая его половина из семени неизвестного мужчины происходит, хотя по аду упорно гуляют слухи, что семя то Франческо Флуджи д'Аспермонта, швейцарского итальянца, пребывание которого в непосредственной близости от ложа Анжелики подтверждают некоторые исторические источники. ВАВА после стакана абсента от скучного и необязательного флирта переходит в своих высказываниях к «хард кору» сюрреализма, чем меня очаровывает и покоряет. Мне, сыночек, хорошо известно, что и Ты к сюрреализму неравнодушен, Ты неоднократно был замечен на выставках сюрреалистов, и я так думаю, это Ты от меня унаследовал, Леон-то сюрреализма этого наелся в Штутхофе, на собственной шкуре его испытал и в мозгу у него это крепко засело. Для Леона долгое время сюрреализмом было то, что он может с утра зубы почистить или съесть ломоть свежего хлеба с маслом или без. Он поэтому так ответственно к чистке зубов относился и пекарни за святые места почитал. У него поэтому такие отличные зубы были, как в рекламе зубной пасты, и хлеб у нас дома не переводился. Даже если в дым пьяный с работы возвращался — в портфельчике буханку хлеба домой нес, и из-за этого, к неудовольствию бабы Марты, часто приходилось отдавать засохший хлеб тем, кто собирал объедки для своей скотины. Он в силу своей биографии сюрреализм иначе понимал, и тут удивляться нечему, сыночек.
Но я ж не о Леоне хотела сказать, о Гийоме.
После стакана абсента он впал в подобие транса и рассказал мне о своем видении эротического романа. Уж не знаю, какие он там по отношению ко мне намерения имел, но я ему, сыночек, сразу объявила, что, во-первых, он не в моем вкусе, а во-вторых — вероятность того, что я изменю моему любимому Леону, еще более сюрреалистична, чем история с похищением «Моны Лизы» из Лувра, в которую оказались замешаны Гийом Аполлинер и его друг Пабло Пикассо.
[17]
Гийом, правда, мне не очень-то и поверил, потому что о женщинах давно уже составил свое мнение, считает, что женское «нет» веса не имеет и его всегда можно обойти к обоюдному удовольствию. А я, пока он в своем трансе пребывал, спросила о его «Одиннадцать тысяч палок, или Любовные похождения господаря», которые он не под своей фамилией издал, а под инициалами «Г. А.». Эта книжечка в подземье долгие годы вызывала смущенный румянец на лицах малоопытных молодых женщин, а в земных книжных магазинах появилась только в шестидесятых годах двадцатого столетия, в эпоху «свободной любви», Джими Хендрикса, Дженнис Джоплин и появления противозачаточных пилюль. Я там, в книжке-то этой, ничего «этакого» не нашла, кроме непомерно раздутого, надутого и передутого «мужского хуя», на себе самом зацикленного.
Ты, сыночек, прости меня за грубость и вульгарность, но я лучшего слова в данном случае подобрать не могу, да и на том настаивал сам писатель, до краев налитый абсентом, который такими-то словами сам себя возбуждал, что могло моей чести всерьез угрожать. Мне-то в «Палках…» понравился юмор, мрачно-сюрреалистичный, понравилось про садизм, но, сыночек, как же эти извращения надоели! Ну какой там, ей-Богу, сюрреализм в онанизме, бисексуальности, садо-мазо или даже в некрофилии? А ведь это было общепринято в Париже того времени, когда Аполлинер в нем жил и писал, об этом и грешники тех времен говорят-подтверждают, честью клянутся — мол, так все и было. А фрагменты об этих дамско-мужских треугольниках и четырехугольниках у меня и вовсе зевоту вызывали и желание отложить в сторону эту исповедь прыщавого подростка, слишком развитого для своего возраста.
Но позволь мне, сыночек, вернуться к Густаву Климту.
Когда на www.wiki.hell читала про Климта, я увидела там линк на Тебя, сыночек, что меня не удивило нисколько, потому что Ты иногда в стиле Климта пишешь и «киски» вниманием не обходишь. Я по той ссылке сразу отправилась к Тебе — и так, сыночек, растрогалась, что из глаз у меня слезы брызнули: у Тебя на страничке черно-белая фотография, а на ней мы все, и Леон такой красивый, и вы с Казичком такие мои, и я без единой морщинки и как будто только из парикмахерской, с прической и даже на черно-белом фото ярко-рыжими волосами. И вспомнился мне Леон и его поцелуи, и сразу стал Климт бесконечно скучен и неинтересен: как меня Леон целовал — это никто никогда не нарисует, даже если Климт, да Винчи, Пикассо и Матейко вместе взятые за такую задачу возьмутся, ничего у них не выйдет, потому что целовал меня Леон невообразимо прекрасно, никакой рисунок этого вместить не может. И того трепета, который меня охватывал, той нежности немыслимой, которая меня наполняла — кисть самого гениального художника не сможет изобразить.