Марина находится под домашним арестом. Только из уважения к
Игнатию Тихоновичу Аверьянову, почетному гражданину Энска, одному из столпов и
отцов города, она не была сразу препровождена в тюрьму как организатор
покушения на начальника сыскной полиции – на счастье, закончившегося неудачей.
Охраняет ее один из агентов Смольникова, которому тот доверяет так же, как
самому себе. Пока все случившееся содержится в строжайшей тайне даже от
городского начальства, в управлении полиции о нем знают считаные люди, и они
дали слово пока молчать. Смольников счел нужным предупредить Аверьянова потому,
что знает его влияние, но умоляет его подождать приводить в действие те силы,
которые он может привести, чтобы освободить Марину. Шумом, оглаской сейчас
можно только навредить. Он, Смольников, и сам не хочет портить жизнь двум
девушкам и приложит все силы, чтобы перевести дело в разряд бытовых. Он уже
обдумал кое-что – попытку Тамары застрелиться можно подать как неудачное
самоубийство из-за любви. Но, учитывая ее состояние, она еще долго будет
находиться в психиатрической клинике – совершенно беспомощная, считающая себя
маленькой девочкой и не подпускающая к себе никого, кроме матери. Что касается
Марины… Да, у Смольникова есть стенографическая запись исповеди Тамары, донос
Грачевского, написанный после вечернего разговора на Откосе, но он может
«придержать» их. А еще Марине можно инкриминировать несколько неосторожных
фраз, организацию митингов и выступлений, которые сходят с рук многим, и если
Аверьянов захочет, он легко избавит дочь от наказания, эти доводы даже на суде
для хорошего адвоката – ничто. Однако Смольников не собирается доводить дело до
огласки, до суда, он просит Аверьянова сделать все, чтобы убедить Марину
остановиться.
– Лучше всего, Игнатий Тихонович, увезти ее отсюда,
хотя бы на время, – сказал он, с угрюмым выражением двигая по столу стакан
в таком же серебряном подстаканнике, как тот, который своим звоном не давал
нынче ночью спать Аверьянову.
Растерянный Игнатий Тихонович смотрел на Смольникова и
чувствовал, что тот чего-то недоговаривает.
Нет, то, что не Маринина судьба задела за сердце
Смольникова, это понятно. Ему смертельно жаль несчастную жертву Марины – Тамару
Салтыкову… Понятно и это! И все же было еще что-то, о чем явно умалчивал
начальник сыскного отделения.
– Что-то еще, Георгий Владимирович? – спросил
Аверьянов, с неудовольствием ощутив, как сбивается голос.
– Да, собственно… – Смольников пожал плечами,
глянул исподлобья, – собственно, беспокоит меня еще одно дело. Тоже о
дочери уважаемого мною человека идет речь. Уважаемого и столь же богатого, как
вы. Влюбилась в подонка, в негодяя, в… карточного шулера. Шулером тот оказался
неудачливым, постоянно проигрывал, девица наша выпрашивала для него деньги у
отца. А когда отец перестал давать, стала красть, но была схвачена за руку. И
решила взять сразу все, что ей причиталось бы в качестве наследства, –
стала подмешивать отцу в пищу толченое стекло… На счастье, горничная увидела,
рассказала хозяину, все и вскрылось. Слава богу, вовремя остановили ее, а то
каких бед могла бы натворить! В таком деле главное – вовремя остановить. Ведь
человек, с которым она связалась, очень опасен, неведомо, скольких бед они
вместе могли бы стать виновниками!
После этих слов Смольников взглянул на часы, отметил, что
тридцать минут истекли, и откланялся: мол, пора на службу спешить. И теперь
Аверьянов остался наедине со своим желанием немедленной и милосердной смерти.
Он вышел из чайной, направился к извозчикам, размышляя о
Тамаре, которую хорошо помнил, об ее отце, погибшем в Маньчжурии, о своей
покойной жене, о Марине. О Марине Аверьянов думал больше всего, только не
перебирал в памяти, как следовало бы, те времена, когда она была хорошенькой
пухленькой девочкой с наивными вытаращенными глазками, не ее угрюмое,
отчужденное взросление вспоминал, не то воинствующее презрение, коим она
обливала его в последние годы, когда затеяла играть в нехорошие революционные
игры. А вспоминал Аверьянов, как в честь первого дня рождения дочери он целое
поле в Зименках засеял васильками, да не простыми, а махровыми, семена для
которых были куплены в Германии. Он привез туда Антонину и Марину, и дочка
ковыляла среди синего моря цветов, ошалев от изумления и восторга. С тех пор
каждое лето цвели, не переводились там васильки. Марина сначала часто ездила
смотреть на них, потом перестала. Васильковое поле стало для нее символом
бесполезной траты денег, «заработанных народными кровью и потом». А как-то раз
Аверьянову сообщили, что поле в самом цвету оказалось вытоптанным. Почему-то он
сразу решил, что с ведома Марины. Никаких доказательств не имелось, а все же он
не сомневался, что это так. Он и сам не ожидал, что испытает такое горе при
своей догадке…
Сравнимо с тем горем было только теперешнее его состояние.
Да еще рассказ Смольникова о дочери богатого человека, вступившей в постыдную
связь… Что ж, Аверьянов вовсе болван, что ли? Невозможно не понять намека. Смольников
предупреждал его, что у Марины с кем-то шашни, причем с кем-то очень опасным.
Опасным смертельно!
Ладно, его смерть и так не за горами. Но прежде всего
опасность – для Марины…
Да… Да! Вернулся, называется, в родной город!
Наконец Аверьянову надоело бродить по опустевшему вокзалу,
он взял извозчика и велел ехать в верхнюю часть, на Студеную.
* * *
– Карты, ах, карты! Это, молодой человек, особый
волшебный мир. Ничто не даст нам такой глубины переживаний. Какая там классовая
борьба, о которой постоянно талдычат нынешние молодые! Какой интерес в
справедливости? В расчет идет только удача. Вчерашний нищий сегодня может стать
богачом! Вот что такое карты!
Седоволосый и седобородый человек с правильными, резкими
чертами до сих пор красивого лица, хотя и изрядно подпорченного одним закрытым,
бельмастым глазом, давал краткий курс шулерских приемов молодому человеку в
простой студенческой тужурке. Эта потертая тужурка пристала ему, как корове
седло: на нем, статном, широкоплечем, с узкой талией, мундир бы гвардейский
смотрелся замечательно!
Молодой человек снял во втором этаже комнату с фонарем,
по-научному говоря, с эркером, от столования отказался, плату вносил исправно,
одевался франтовато, но по большей части сидел дома, читал книжки, свистел, бродя
из угла в угол, или набивал руку на шулерских приемах, которые с охотой
почерпывал от хозяина дома.
Конечно, любой человек, поглядев на жильца, сказал бы тому:
«Да не спятил ли ты, хозяин? Небось рожа-то из сыскного, больно уж приглядная!
А выправка, ты только погляди… Да его хоть сейчас в мундир, саблю в руки, на
резва коня верхом – и на парад во главе полка! Кого ты пригрел, кому ты тайны
свои открываешь? Он же выдаст тебя, с потрохами продаст, он же к тебе ищейками
приставлен и сам ищейка первейшая!»