– А также Мурзик, – согласился Охтин. – Ай да
молодец Шулягин, лихо подсуетился он с сообщением про Мурзика и Матрехина!
Голос его звучал восторженно, однако Смольников покосился на
своего помощника с подозрением.
– Охо-хо… – пробормотал со смущенным
выражением. – Он-то подсуетился лихо, а я вот маху дал. Смертин,
Мертвяков, Мертваго… А он оказался Матрехин! Павел, понимаете ли… А он –
Поликарп!
– «Поли» – очень похоже на «Поль», – утешил
великодушный Охтин. – И вообще, что вы так переживаете, Георгий
Владимирович? Если бы вы не посулили Шулягину свободу, мы бы никогда Морта не
нашли. А уж Мурзика-то и подавно! Интересно, буква М на ножах означает «Морт»
или все же «Мурзик»?
– А вот возьмем эту парочку – и спросим, – сказал
Смольников. – Но сначала надо там поставить наших людей. Понаблюдать,
ходит ли туда Мурзик, один ли ходит… Может быть, у них там конспиративная
квартира, а не просто логово барыги. Посмотрим, потом возьмем. Над нами пока не
каплет, главное – их связи выявить, но только осторожно, не спугнуть. Глядишь,
и товарищ Павел мелькнет со временем… Кстати, о времени. Как думаешь, сколько
Шулягин на свободе продержится?
– Ну, думаю, с полгодика, – предположил Охтин.
– Что-о?! – засмеялся Смольников. – Ну и щедр
же ты, брат. Готов биться об заклад, что самое большее через месяц он снова
будет у нас.
– Ну что, спорим, господин начальник? – азартно
вскинулся Охтин.
Смольников протянул было руку, но тотчас отдернул:
– Какой толк спорить, коли разбить некому? Поехали в
управление, что ли, дежурный разобьет.
Охтин поспешно начал разбирать поводья, и наконец пролетка
поползла к Верхней набережной.
* * *
А вот как это вышло у Мурзика с Поликарпом Матрехиным.
Однажды вечером (солнце уже село, но еще не смерклось,
июньские ночи в Энске до-олго-охоньки!) возвращался он со станции – только что
приехал «из города» или «верхней части», как называлась та часть Энска, что
расположилась на Дятловых и окрестных горах, на высоком правом берегу Волги. И
услышал вдруг в рощице истошный девчоночий крик. А затем – дружный юношеский
хохот.
Девчонка звала на помощь…
«Понятное дело, – подумал Мурзик, – попалась на
поживу разгулявшимся огольцам. Ну что ж, сама виновата: не броди одна, дура, по
кустам в такую пору!»
А поутру они проснулись —
Кругом помятая трава.
Тут не одна трава помята —
Помята девичья краса! —
пропел он из своего прежнего репертуара и пошел на крик:
любопытен был, хотел поглядеть, как девку сильничают. Надеялся, что и самому
перепадет, а впрочем, чужую добычу отнимать не собирался, как вежливый зверь.
«Повезет, – рассчитывал, – так поелозим по
травушке на халяву, а нет – так найдутся желающие, двугривенный завалялся в
кармане – ну так упокой, господи, плоть мою, буйно восставшую!»
Он вышел на берег озерка – да так и замер. Картина,
представшая глазам, изумила даже Мурзика, много чего повидавшего. Да – девка,
да – трое огольцов, крепко подпитых, но никто никого не растелешивает и на
траве не растягивает. Пацаны гнали в озеро девчонку в черном, по виду – не
более двенадцати лет, страшненькую, как смертный грех, маленькую, кривобокую,
горбатую – ну сущую кикимору!
– Я боюсь… я утону… – плаксиво выкрикивала
она. – Отпустите! Я плавать не умею! Христа ради, ради боженьки, отпустите
меня!
– Ничего, – пьяно орал круглолицый широкоплечий
парень в розовой рубашке в меленький черный горошек. – Выплывешь! Ты
боженьку хорошенько попроси – небось он и поможет, коли всемогущ. Ну а не
выплывешь – значит, в самом деле в горбе твоем черт гнездо свил. Тогда тебе
прямая дорога в ад!
Ни в бога, ни в черта, ни в церковные узаконения Мурзик и
сам не верил, конечно. Больше всего ненавидел постные дни – и так вечно
голодный, а тут еще чьи-то дурацкие правила пожрать не дают! Любил порассуждать:
«Кто сказал, что пост душу очищает? Голодно, ноги дрожат, всякому в морду дать
охота… Разве может быть душа добра, когда в брюхе пусто?» И давно, невозвратно
миновали те времена, когда больше всего на свете он хотел быть певчим в
церковном хоре, которому «барыни и барышни хорошенькие» дарили бы кашне и шарфы
– «чтобы не застудить горлышко». Словом, Всевышний был для него не более чем
размалеванной доской в церкви. Гораздо чаще он поминал чью-то нечестивую мать,
чем Богоматерь, однако… однако страшно и дико показалось ему видеть, что
существо немощное, убогое , стало быть, под Господним покровительством
находящееся, его же именем гонят на страшную смерть – гонят без всякой жалости.
Что-то странное сделалось с его душой… или с тем подобием ее, кое было при
рождении вложено в его тело, когда он увидал глаза маленькой горбуньи. Ох,
какие у нее были глаза – озера боли, мучений, слез, безответной мольбы. Точно
такие же глаза были у матери Мурзика, когда она умирала, последним взором
лаская непутевого сына, который был настолько туп и глух к чужим страданиям,
что не догадывался даже смертный пот отереть с ее лба. Вот и аукнулась Мурзику
мамкина боль – сейчас аукнулась.
– А ну пустите ее! – крикнул он, выбираясь на
берег из кустов.
Крепыш в розовой рубашке и двое его приятелей оглянулись.
Перед ними стоял высокий худой паренек – так, мелкота заводская, ничего
особенного.
– Вали отсюда, а то мы тебя вместе с этой уродиной
отправим безвозвратно! – вызверился крепыш.
– Отпусти! – повторил Мурзик, опуская руку в
карман.
– Что в кармане шаришься? Женилку решил достать, нас
попугать? – захохотал крепыш, прибавив еще два или три крепких, поганых
словца.
Это были последние слова, которые он произнес в своей
короткой, но многогрешной жизни. Штука в том, что Мурзик в то время уже водился
с парнями из боевой сормовской организации социал-демократов. Им нужно было
оружие, и Мурзик своим острым умом смекнул, как оружие добывать.