Пароход причалил, пассажиры пошли с чемоданами. На пароход
все оглядывались со странным выражением. Прошел знакомый дантист, державший
кабинет на Решетниковской улице, – Русанов знал, что у него родственники в
Саратове. При виде Русанова дантист отчего-то сделался красен, будто вареный
рак, и неуклюже помахал, торопливо отворотясь. Впрочем, Русанов и рад был: а то
прилипнет, как банный лист, помешает семью встречать. Эвелина все не сходила.
«Наверное, Сашенька раскапризничалась или описалась», – умиленно подумал
Русанов.
Он водил взглядом по иллюминаторам, стараясь угадать, за
которым из них сейчас его жена. Обратил внимание: отчего-то матросня «Алеши
Поповича» стояла по борту всех трех палуб с букетами сирени и черемухи.
Встречать, что ли, начальство какое готовились?
Вдруг женская фигура мелькнула на нижней палубе, у трапа,
пробежала по нему, цепляясь за поручни… следом матрос тащил чемодан. Русанов не
вдруг узнал жену. Неужто она все же одна? А где же Сашенька?
Эвелина ступила на причал, оглянулась, замахала:
– Костя! Костенька, милый!
И в то же мгновение со всех трех палуб, словно по сигналу,
посыпались на пристань цветы, благоуханные охапки. Они осыпали Эвелину, сбили
шляпку с ее головы. Они сбили и шляпу с головы Русанова, а одна ветка пребольно
хлестнула по глазу. Полуослепший, полуиспуганный, он взглянул на пароход и
увидел у самых сходней высокую фигуру в поддевке и картузе – конфетный,
самоварный, картинный тип русского красавца-купчины: русая бородка, ясные
глаза… Ясные глаза эти с нескрываемой тоской смотрели на Эвелину, которая одной
рукой обнимала мужа, другой махала, крича:
– Прощайте, Евгений Кириллович! Прощайте и будьте
счастливы!
Что касаемо Русанова, то ему для счастья экстра-необходимо
было сейчас кинуться на пароход и совершенно неинтеллигентно, так, чтобы это
выглядело как можно более недостойно молодого, подающего надежды адвоката,
набить морду нарисованному Евгению Кирилловичу. Однако Эвелина, конечно, его
желание почувствовала и с неженской силой втолкнула мужа в пролетку, весьма
кстати оказавшуюся поблизости.
– Поехали, поехали! – вскричала она, плюхаясь на
колени мужа и прилипая к его губам. – Пое-ха…
– Куда ехать-то, барин? – привел их спустя
некоторое время в себя флегматичный оклик. Извозчик несколько отдалился от
пристани и остановился за углом первого же дома, видимо, ожидая, пока Эвелина
окончательно заморочит голову мужу.
– Куда едем, Костенька? – нежно проворковала она,
гипнотизирующе глядя в глаза.
Он, точно кролик перед удавом, зашлепал губешками, адрес из
себя выдавливая, и Эвелина продолжила свое обездвиживающее, обезрассуживающее
занятие, которое завершилось только под утро. Лишь тогда вконец вымотанный и до
кончиков волос счастливый Константин вспомнил про дочку, оставленную дома («Ну
Костя, ну разве могло быть это , когда бы Сашка хныкала за стенкой?!»), и про
загадочного картинного Евгения Кирилловича.
– А он и впрямь загадочный, – промурлыкала
Эвелина. – Это он только с виду такой, знаешь, не то островский, не то
кустодиевский: картуз, шелковая рубаха с витым пояском, штаны плисовые, –
а на самом деле не без тонкости. Забудь о нем! Ну влюбился, ну, всю дорогу от
Энска просто заваливал цветами, с каждой пристани возами их везли, я думала,
умру от удушья, ну, звал остаться с ним, этаким грассирующим баском рассыпался:
«Ah, inutilement vous me ne?gligez! Au revenu chez moi 200 mille, rien ne
regretterait pas pour une belle dame!»
[28]
– Что, так вот по-французски и рассыпался? – не
поверил ушам Русанов.
– Ну я же говорю, не без тонкости он! Именно
по-французски, да еще с самым лучшим парижским выговором. Да и бог с ним, все
равно… (показалось Русанову или в самом деле Эвелина подавила легчайший вздох?)
все равно никогда мы с ним больше не увидимся.
Конечно, шансов встретиться с Евгением Кирилловичем и впрямь
было не столь уж много – велика, как говорится, Россия! – но все же
Русанов счел за благо более не отпускать жену в странствия одну. Слишком уж она
была красива, слишком приманчива с этими ее разными глазами – один был серый, а
другой карий, да еще и с какой-то удивительной прозеленью. У Эвелины была
сестра Лидия, двойняшка ее и полный вроде бы близнец, но лишь когда стояли
сестры с закрытыми глазами. А стоило Эвелине поднять ресницы и блеснуть своими
разными очами, как в сторону Лидии больше ни один кавалер не глядел. Совершенно
так же поступил в свое время Константин Анатольевич Русанов. Он влюбился в
первую минуту знакомства, ухаживать начал спустя час, на другой день заручился
согласием Эвелины, через две недели решился на официальное предложение – ох,
сколько дров за эти две недели наломалось, вспомнить страшно! – и теперь
ни с кем не намеревался делить свою обворожительную жену вообще и ее разные
глаза в частности.
Впрочем, она и сама никуда не хотела пускаться одна – вскоре
вновь забеременела. Родился Шурка. Русанов хотел назвать его как-нибудь иначе,
ну, хоть Николаем или Алексеем, однако Эвелина воспротивилась. Она тайно
тосковала по сестре и грустно пробормотала:
– Мы с Лидией были одинаковые, почти, так пусть у наших
детей хотя бы имена будут одинаковые!
Русанов ни в чем не мог ей отказать.
После рождения Шурки Эвелина все болела, и в конце концов
доктора начали беспокоиться за ее здоровье. Панацеей в ту пору, как и всегда,
впрочем, среди русских интеллигентов и разночинцев, была Италия. Подсчитали
деньги, продали какой-то лесок из приданого Эвелины, сговорились с Олимпиадой,
что переедет в дом Русановых и станет смотреть за детьми… Олимпиада как раз
отвергла под приличным предлогом очередное сватовство и сидела с невысыхающими
глазами, оплакивая свою дурацкую природу – ну не хочет, не может она видеть
рядом с собой ни одного мужчину, кроме мужа своей сестры! Она обожала
племянников, потому что находила в них гораздо более сходства с Русановым, чем
с Эвелиной, и охотно согласилась заняться их воспитанием. Черт ее ведает, эту
старую деву, какие она лелеяла мысли… Скажем, полюбят ее четырехлетняя Сашенька
и двухгодовалый Шурка пуще родной матери, и когда вернутся Константин с Эвочкой
из-за границы, скажут, вот, мол…
Тут Олимпиада, как правило, очухивалась и лелеять бредовые,
постыдные мечты прекращала.
На время.
Но потом вновь начинала негодовать на судьбу, на сестру и
безумствовать.