– Или мы – за их лозунгами, – парировал Либединский. – Если мы протягиваем руку националистической реакции, то у какого-нибудь Гитлера больше шансов перетянуть рабочих на свою сторону при такой тактике, чем у немецких коммунистов.
Лариса Рейснер же молчала, нервно закусив губы. Она была сильно расстроена, и явно не тем, что ее нынешний кумир оказался под огнем критики, а тем, что он предлагает такие вещи, за которые она его в иные годы недрогнувшей рукой поставила бы к стенке.
Я уже готов был вылезти с вертевшимися на языке язвительными тирадами насчет перспектив союза с левым крылом нацистов, но тут Фурманов начал кричать. Он, вероятно, уже тогда был не совсем здоров, и у него случались нервные припадки, сопровождавшиеся нарушениями сердечной деятельности. Однако то, что именно кричал Дмитрий, показывало, что он находится в полном сознании, хотя у него сильно задрожали руки. Фурманов производил впечатление человека, которого «прорвало», который должен сказать громко все, что он думает, что накипело у него на душе.
Либединский выбежал в ванную за водой, а Раскольников достал бутылку коньяку. Это была первая бутылка спиртного, появившаяся в тот вечер на столе. Вацлав Сольский тут же шикнул на Раскольникова:
– Ты что, не знаешь, что Дмитрий Андреевич не пьет?
Фурманов же тем временем кричал, что от писателей нельзя требовать, чтобы они покрывали пакости и подлости, видимо имея в виду защищаемую Радеком тактику.
– Если партия хочет, чтобы честные люди ее поддерживали, она должна проводить чистую политику! – надрывал он свой комиссарский голос. При этих словах Фурманов внезапно потерял сознание и упал.
Его быстро подхватили и устроили на кровати. Вацлав Сольский, неоднократно бывавший в «Люксе» у Раскольникова, крикнув: «Я знаю, тут должен быть врач», – выбежал в коридор.
Вскоре Вацек притащил сонного, похоже, только что поднятого с постели врача. К этому моменту Фурманов уже немного пришел в себя. Врач проверил его пульс, сказал, что пульс скверный, и велел Фурманову зайти к нему, но не сейчас, а когда ему станет получше. Вероятно, он решил, что Фурманов является постояльцем этой гостиницы. Вокруг засмеялись над этим недоразумением. Впрочем, поскольку врач был венгром, довольно плохо владевшим русским языком, то, может быть, он просто не сумел достаточно точно выразиться.
Убедившись, что Фурманову полегчало, Радек распрощался и покинул нашу компанию. Однако с его уходом споры не угасли, хотя их эмоциональный накал несколько снизился. Юрий Либединский, расхаживая по комнате, стал убеждать Фурманова, что он не прав.
– Самое главное, – говорил Либединский, – что НЭП не изменил основ советской системы. Средства производства отобраны у их прежних владельцев, капитализм свергнут окончательно. Все остальное второстепенно. Совершенно все равно, – пояснял он свою мысль, – откроется ли еще один частный магазин на Кузнецком Мосту или нет. Важно то, что власть в руках нашей партии и мы никогда от нее не откажемся. Мы никогда не откажемся от национализации средств производства, во всяком случае, будем обязательно удерживать в своих руках все командные высоты в экономике. А это уже начало социализма, и СССР может теперь спокойно ждать, когда к нам на помощь придут более развитые страны Запада, которые рано или поздно, без сомнения, последуют нашему примеру. – Либединский произносил это спокойно, с убежденностью, с сознанием уверенности в своей полной правоте. – Что же касается частной торговли и НЭПа вообще, то весь он в кулаке у Советской власти. Когда она захочет, когда придет время, Советская власть сожмет кулак – и от НЭПа ничего не останется!
– С чего это ты решил, что Запад непременно должен последовать нашему примеру? – спросил его слабым голосом Фурманов. – Чем же таким мы можем прельстить рабочих Запада?
– Я же тебе говорю: национализацией производства… – начал было Либединский, но Фурманов, несмотря на слабость после приступа, тут же перехватил у него инициативу в споре.
– Вот во времена Екатерины самый крупный чугунолитейный завод в России принадлежал не частным лицам, а государству, но рабочим от этого никакой пользы не было, – не без ехидства заметил автор «Чапаева». – Большинство из них было крепостными, их прикрепили к заводу навсегда, и они должны были работать за гроши. Непослушных – секли розгами, а лентяев и бунтовщиков клеймили особыми клеймами, отливаемыми на том же заводе. Это ведь тоже было «национализированное» производство!
Затем, уже в полушутливой форме (видно, вспомнив упрек в немецком происхождении и захотев ответить чем-то похожим), Фурманов заявил Либединскому:
– Все, что ты говоришь, – это от лукавого. Да ты посмотри на себя! Вылитый Мефистофель!
Это было довольно меткое наблюдение. У Либединского была острая черная бородка, густые черные волосы, торчащие вверх, и очень длинные и тонкие ноги. Довершали облик длинные сапоги с начищенными голенищами и гимнастерка темного цвета с узеньким поясом.
– А ты, – бросил ему в ответ Юрий, – страдаешь оттого, что не видишь врага. Во время Гражданской войны ты его видел, ты знал, в кого стрелять, а сейчас не видишь и поэтому сдаешь. Это сейчас очень распространенная болезнь.
Спор уже далеко ушел от вопроса, поставленного Радеком, – будет ли НЭП отменен, и если да, то когда. Речь шла о том, во что он превращается, какие принимает формы, и главное, к чему может привести эта политика Советскую Россию.
Проблема эта задевала не только писательские сердца. «За что боролись?» – этот крик рвался тогда из души очень и очень многих, задыхавшихся от угара НЭПа и не видевших за этим угаром сияющих высот светлого коммунистического завтра. Так за что же боролись такие, несомненно, убежденные большевики, как Либединский, или Раскольников, или Фурманов? Дмитрий Андреевич вообще был очень искренним человеком – он был искренен тогда, когда он был анархистом, и так же искренен, когда стал большевиком, пытающимся истребить в себе свой анархизм. Что касается и Фурманова и Либединского, трудно было бы утверждать, что Октябрьский переворот и Гражданская война были для них событиями такого рода, которые осознаются как неумолимо вытекающие из каких бы то ни было теорий. Для них вряд ли имело первостепенную важность то, что когда-то написали Маркс или Ленин. Впрочем, Либединский казался теоретически несколько более образованным. Фурманов же, когда Раскольников в пылу спора сослался на ленинскую статью «О кооперации», простодушно заметил:
– Как будто правильно, но уж очень скучно.
Оба писателя были большевиками не потому, что видели за Марксом или Лениным теоретическую правоту, а потому, что их захватила революция, что они верили в нее своим «нутром», причем верили в нее именно так, как в нее верил герой повести Алексея Толстого «Голубые города». Они ожидали от победоносной революции прежде всего перемены в области межчеловеческих отношений, «счастья для всех», «голубых городов» социалистического будущего. НЭП просто не мог не стать для них чем-то непонятным и чуждым прежде всего потому, что он нес с собою прежнюю несправедливость и неравенство, которые неминуемо создаются властью денег. Наверное, точно так же верила в революцию и привалившаяся к моему плечу Лида.