Виновную жестоко наказали, потому что портить султанское имущество (а что же такое наложницы, как не имущество?) никому не позволительно. Девушку больше не видели, шепотом говорили, что зашили ту в кожаный мешок…
Султан звал каждый вечер.
Перед его покоями сердце замирало вдвойне. Сулейман не требовал от нее обнажаться при входе, как делали остальные наложницы. Ему интересней сначала побеседовать. О чем мог часами беседовать Повелитель с маленькой наложницей?! Разве мог гарем поверить в нормальность, обычность такого поведения Сулеймана? Конечно, нет!
Ну, ладно бы танцевала, такое бывало и у прежних султанов, и у самого Сулеймана в гареме еще в Манисе и даже в Кафе. Именно танцем завоевала его сердце гибкая, как тростинка (тогда еще гибкая), Гульфем. Славилась тем, что умела, перебирая в воздухе руками, откидываться назад так, чтобы не только длинные черные косы, но и сама голова касалась пола, складывалась пополам, а потом медленно поднималась, точно не было в ее позвоночнике костей. И бедрами поводила так, что даже у евнухов внутри что-то вздрагивало. Заметив однажды горящий взгляд евнуха, брошенный на танцующую Гульфем, Сулейман приказал переполовинить евнухов, вернее, кастрировать их полностью, чтобы вовсе не бывало в их телах и даже душах грешного желания. Ибрагим тогда уговаривал не делать этого:
– Сулейман, половина не выживет.
– Ничего, зато вторая будет безопасна.
Так и случилось, потому в нынешнем гареме только полные кастраты, зато и вонь от них временами невыносимая. Трубочки не спасают от недержания мочи. Сулейман приказал в их повязки добавлять что-нибудь пахучее, а им самим мыться трижды в день. Полегчало.
Но Роксолана не умела или не хотела танцевать, как Гульфем, не было у нее бедер, которыми повести могла, хотя талия тоненькая, в кольце из больших и средних пальцев султана поместится. И грудь при этом крупная, упругая.
Однако не тонкая талия и крепкая грудь привлекали Повелителя, вернее, привлекали, но это потом. Сначала всегда бывали долгие беседы. Он словно все еще не мог поверить, что женщина способна столько знать и помнить. Читал стихи, она со смехом повторяла, даже если не знала их прежде. Говорил с ней по-гречески, на латыни, по-турецки… Иногда вперемежку.
А потом наступали часы услады для тела. Сулейман радовался, что быстро заживают раны на лице, что не болит разбитая губа, что почти сошел синяк под глазом… Синяк из багрового стал синим, а потом желто-зеленым, но Роксолана не позволяла замазывать белилами или румянами, знала, что Сулейман рассердится. Так и было, он любил ее такую, как есть, без румян и прикрас, даже без рисунка хной на руках.
И одежду предпочитал снимать сам. Похоже, это доставляло Повелителю особое удовольствие. Сулейман даже удивлялся, почему никогда не делал такого с наложницами. Но представлял себе женские тела, которые познал до Хуррем, и понимал, что не желал бы осторожно стаскивать шальвары ни с одной, даже с обожаемой когда-то Махидевран. Он обнажал это худенькое тело, ласкал, словно убеждаясь, что ничего не исчезло, никуда не делось, что все как он видел утром. Нет, стало даже лучше.
А ведь действительно стало. Ни Сулейман, ни сама Роксолана пока не догадывались почему, а все было просто – налилась и без того упругая грудь, готовясь дать молоко будущему младенцу, более упругим стало и тело. Тело откликалось на его прикосновения, даже если бы Роксолана не желала, все равно откликалось бы. Но она желала, с замиранием ждала его повеления прийти, на негнущихся ногах каждый вечер шла в покои Сулеймана и там расслаблялась, становилась почти самой собой, когда читала или слушала стихи, когда с каждым днем все лучше читала мудреные тексты из толстых книг, когда сплетала слова из разных языков в премудрые фразы…
И снова становилась испуганной ланью, когда его пальцы осторожно, словно боясь, что от грубого прикосновения, от резкого движения она рассыплется, исчезнет, как прекрасное видение, освобождали худенькое тело сначала от большого халата, потом от тонкого муслина, прикрывающего тело. Видение не исчезало, а сама Роксолана, сначала пугливая, как девочка, которую впервые коснулись мужские руки, постепенно загоралась, отвечала страстно, так, словно каждая ночь в их жизни была последней.
Если честно, то она так и боялась. Боялась, что завтра наскучит, что больше не позовет, больше не коснется горячими и страстными губами сосков ее груди, не проведет ласково по животу, не прижмет к себе сильными руками… Боялась и знала, что коснется, проведет, прижмет. Но сначала будет мудрость философов, поэтов, мудрость тех, кто уже прошел этот путь любви до них.
Это самый странный путь в человеческой жизни. Почти все, жившие до них, и одновременно с ними любили, все бывали хоть раз охвачены страстью, расспроси, каждый мог ответить и рассказать (если бы пожелал), но им, как и всем остальным, казалось, что они первооткрыватели, что их любовь единственная и неповторимая. Роксолана думала, что только пальцы Сулеймана способны дарить такое наслаждение одним прикосновением, что только его сильное тело может быть таким горячим, страстным, неугомонным…
А он думал о том, что только она может вот так разумно, почти по-мужски рассуждать, потом трепетать, как пойманная лань, от малейшего прикосновения, а потом растворяться в океане любви и страсти, даря ему неземное наслаждение именно этой своей трепетностью, переходящей в страстность. И невдомек было Сулейману, что это просто любовь, что не ради своего положения любимой наложницы, не ради какой-то выгоды, а по зову сердца, переходящего в зов плоти, откликается тело Роксоланы.
Сулейман любил тело Гульфем, подарившее ему двоих сыновей, любил Махидевран, родившую любимого сына Мустафу, вообще любил красивые тела красивых женщин. Но здесь иное, у Хуррем он любил, прежде всего, ее саму, не оболочку, а душу, пытливый ум, ее нетронутость, незамутненность.
Бывали ли такие наложницы у султана раньше? Конечно, и трепетные бывали, и не хищницы, и умницы тоже. Но чтобы все соединилось в одной, такого еще не было. Может, в том и заключалось колдовство гяурки? Не в умении двигать бедрами так, чтобы у евнухов поднималось их удаленное естество, не роскошная плоть, а ум, дух и любовь. Хотела того Роксолана или нет, но она влюбилась в Сулеймана по-настоящему, потому и трепетала каждый вечер, боясь, что не позовет, и каждую ночь от страсти, когда звал.
Им было хорошо вдвоем, так хорошо, что забывали, что он Повелитель, а она рабыня, что он волен сделать с ней все, что пожелает, даже приказать зашить в кожаный мешок, волен взять другую, приказать больше не показываться на глаза. Просто были двое, которые не могли дождаться вечера, чтобы услышать снова голоса, увидеть глаза, коснуться друг друга. Была Любовь, которой наплевать на гарем вокруг, на чью-то зависть и ненависть.
А опасность, зависть и ненависть были. Конечно, гарем не простил Хуррем такого неожиданного и, главное, по мнению гарема, незаслуженного возвышения. Если бы она обхаживала валиде, Хатидже-султан, кизляр-агу, наконец, если бы делала подарки, кого-то отталкивала, оговаривала, с кем-то враждовала, подличала, чтобы добиться своего места в спальне Повелителя, ее бы поняли. Гарем разделился бы надвое, в таком случае нашлись бы желающие получить и свою толику рядом с победительницей, как и противники.