Дальше – постель. Смена белья – еженедельная. Тоже – сплошное восхищение. Он-то, бирюк, так бы и дрых на несвежем.
Подушку – взбить, одеяло – встряхнуть, простыню – расправить. Без складочек, без заломов. Для нежного тела потому что. Ночная – на кресле. Тоже расправленная, отглаженная. Это – уже Нинкина заслуга. Он проводит ладонью по простыне – гладко. Подушку – носом, незаметно. А то сгорит от стыда. Ах, какой восторг! Ее запах! Кружево ночнушки пальцами… Как будто ее погладил!
Капельки еще в рюмочке – обязательно! Пустырник и корень валерианы. Заваривает он утром, ежедневно – трава не должна стоять. Чтобы заснуть сразу, без раздумий.
Раздумывать будет он.
* * *
Она перед зеркалом. Свежая, капли воды блестят на плечах. Вынимает шпильки из волос. Рассматривает себя с недовольством, трогает лоб и щеки, вздыхает. Дурочка какая! Чем вот недовольна? Все – как подарок божий! Все – восхищение и восторг! А она недовольна!
Милая моя, глупенькая! Все морщинки считает! А ему эти морщинки… Только бы была рядом, только бы сидела вот так перед зеркалом…
Баночки все эти, колбочки волшебные… Украшает себя, бережет. Старости боится.
Все, конечно, боятся! Только она – зря! Ей-то, миленькой, бояться нечего!
Потому что он… С каждым годом, с каждой морщинкой – все больше и больше.
Только бы жила! А в нем ли сомневаться?
Впрочем, она и не сомневается. Она заплетает на ночь косу, кольд-крем на лицо, и – в кровать. Да! Еще чаю, конечно!
Она поежилась – как всегда, легкий озноб перед сном. Впрочем, что беспокоиться? Анализы в порядке, два месяца опять мерила температуру – потом бросила. К ночи всегда повышение. Сколько можно расстраиваться? Для расстройств и огорчений у нее всегда был повод. Много не надо.
Согрелась, правда, быстро – чай, который он принес, как всегда был свеж и очень горяч.
Вспомнила этот визит, последний. Его сослуживцы. Чести много – но пошла. День рождения начальника. Слава богу, к его родне визиты закончились. Давно закончились – она настояла. Нет, все хорошие люди… Ничего, как говорится, личного. Но уж слишком невыносимо… Ее родни немного осталось. Вообще говоря – совсем не осталось. Тетка, сестра отца, из ума выжившая. Надо держать связи. А подумать – зачем?
Была только Леличка – любимая и близкая. Лелички нет уже три года. Рано ушла, могла пожить. Хотя к Леличке, если разобраться, и была самая жесткая претензия.
Это она, Леличка, уговорила. Долго объясняла и уговаривала долго. Все доводы разумные приводила. Потому что Леличка – сама разумность. Самой умной в семье считалась, самой ловкой. Все про жизнь знала, все предвидела. Ошибалась редко – единичные просто случаи.
Поэтому все к ней на поклон, все за советом. Людей насквозь видела. Один остряк ей прозвище дал – Леля-рентген.
Ни остряка того, ни Лели. Злость на нее была. Особенно – первое время. Не злость даже, а ненависть. Хотя смешно. Ну, уговаривала, советовала, раскладывала, как по полочкам.
Ни в чем не ошиблась. Все – как предсказывала. Кассандра доморощенная!
Только что, легче от этого? Нет, не легче. Вот себя бы тогда и послушала! Свое сердце. А ведь как испугалась тогда! Просто паника началась!
А надо было спокойнее, на холодную голову. Так нет ведь!
А может, и не надо было? Может, Леличка и права? Жизнь надо «выстраивать». Ее девиз, Леличкин. Она и выстраивала – первый муж, второй. Детей не надо, одни хлопоты и страдания.
Впрочем, она, Аллочка, тогда уже и не могла.
Она не могла, а Леличка не хотела. Разные вещи, совсем разные. По поводу стакана воды, который некому будет принести перед смертью, Леличка вообще веселилась! «Покажи мне этих детей и этот стакан воды! Все только и норовят залезть в твой кошелек и побыстрее дождаться твоей смерти».
Деньги, только деньги! И на прислугу, и на пресловутый стакан. И примеры, примеры… Господи, не приведи! И вправду – страшно становится!
На Аллочкин наивный вопрос о любви Леличка жестко рассмеялась. И опять все разложила. Что эта любовь, зачем, сколько от нее слез и сколько радости? Какие пропорции? И опять страшновато получилось. А Леличка не стеснялась, потому что была в курсе всего: и про три ее аборта, про два выкидыша, про Новый год, когда одна в пустой квартире, про отпуск – тоже в одиночестве. Про тоску вечную, про молчащий телефон – даже страшно воду в ванной включить.
– Ты же – как тряпка половая у него под ногами, – сердилась Леличка. – Ботиночки свои подробно так вытирал, с чувством, с толком, с расстановкой. Приходя вытирал и уходя – тоже. Чтобы «грязь и блуд» домой не нести, видимо.
И напомнила про все ее слезы, про все истерики. Про приобретенные нервные и прочие болезни. И даже про «то» упомянула. Про то, о чем говорить запрещалось. Потому что – табу. На все времена.
Знала ведь, что табу, а напомнила. И сразу – под дых. Все, больше не надо! Достаточно! Права, права. А тут появился «этот». Леличка сначала его всерьез не брала, насмехалась. А потом, говорит, разглядела.
– Приличный человек, надежный, – стала уговаривать она. – Пьет в меру, зарплата, конечно, не фонтан… Но прожить можно, можно. Да и жалеть на тебя ничего не будет – все с себя снимет, все отдаст. Голодать не будешь. А потом все эти его заботы, знаки, так сказать, внимания. Сапожки застегнет и расстегнет, пальто подаст, спинку натрет, посуду вымоет. Чай, опять же, в постель – как ты любишь.
А главное – не бросит, ни-ни! Ни в старости, ни в болезни. Будет за тобой, как за малым дитем.
И еще раз напомнила. Про все напомнила – про чрево ее женское, раскуроченное и изуродованное, про потерю воли и желания жить.
Уговорила. И все оказалось ровно так, как она и предполагала. Тютелька в тютельку. Пророк просто. Посмеивалась:
– А ты что, сомневалась? Во мне – сомневалась?
Да нет, Леля! Не в тебе – в себе! Не знала просто, что так тяжело будет. Невыносимо просто.
* * *
Все хорошо, все славно. Все идет, как надо. Как и молил у боженьки:
– Только дай, только чтобы со мной!
А как там будет… Хорошо будет! Он уверен. Не может быть плохо! В подробности, правда, лучше не вдаваться, чтобы помереть раньше времени не захотелось.
Да нет, нет! Не гневлю! Она – рядом! Спит вот за стеночкой. Посапывает.
Он улыбнулся. Вышел в коридор – ботики ее стоят, пальтишко висит, платок оренбургский.
Ботики поправил – ровненько. Вот сейчас ровненько. Свои «кашалоты» отодвинул. Рядом, но – поодаль, чтобы не осквернять. Все – как в жизни.
И хорошо! Свет погасил и к себе. В норку. «Норка» – крошечная, запроходная восьмиметровка. Окно узкое, на соседнюю стену. Даже штора не нужна. Койка – не кровать. Стул старый, венский, на шатких ногах – для одежды. И табуретка у койки – вместо тумбочки.