Даша резко вздрагивает и вновь рассыпает бисер. Некстати ей вспомнился Басманов! Сейчас он в опале, взят в приказ, на допрос, и говорят, оправданным от новгородской измены не выйдет. Отец, с тех пор как узнал это, ходит чернее тучи, даже похудел, глаза ввалились. Во дворце затишье и что-то готовится. С Басмановым у отца были какие-то тайные разговоры здесь же, у них в доме – тут Даша его и видела. Постников с ним и приходил. Не будет ли и над ним опалы? У нее тревожно замирает сердце, хотя они еще не сватаны, не сговорены. Нет нужды – ей хочется кого-то считать женихом.
– Поешь хоть толокна! Его и монахи в пост едят! – настаивает нянька. – Али ты вериги ладишь надеть? Святой жизни сподобиться?
– Неси, – соглашается Даша. Есть ей не хочется – жарко, сидит она в одном домашнем легком платье с бирюзовым пояском, спускаться в трапезную – так это одеваться… Овсяный кисель можно поесть и наверху, в светлице.
Нянька, как всегда, приносит не один кисель. Побывав внизу, она раздобылась кушаньями, присланными вчера с пира вслед за казначейшей в подарок. На плоском деревянном блюде лежат лосиные мозги, куски гусей с рисом, зайцев с лапшой, кур без костей и пироги – мясные и сладкие. Пир у Залыгиных был богатый, почти царский, немудрено, что казначейша не устояла на ногах.
Даша отведывает всего понемногу. Ест она не жадно, за что ее укоряет и матушка, и нянька. Быть худой некрасиво: сваты решат, что больна, муж любить не будет и любая хворь быстрее привяжется. Даша ест спокойно и старательно, она хочет потолстеть. Если это придет, то она будет совсем красавица – так говорит нянька. С ее-то нежным лицом, которого не касалось солнце, с ее алыми пухлыми губами и черными очами с поволокой – ей ли не быть первой среди московских невест, да еще с таким приданым? Одни ее косы чего стоят – она унаследовала их у матери. Русые, толстые, в кулак не возьмешь! Когда ей чешут голову после бани, волосы волочатся по полу – так они длинны.
Даша ест, а нянька тягуче рассказывает какую-то сказку без начала и конца. Девушка прислушивается без интереса – все эти сказки она может рассказать сама. Оживляется только, когда нянька упоминает о действительном, бывшем на днях деле – ссоры сватов, вышедшей тут же, неподалеку, в соседнем переулке. Молодая жена на другой день после свадьбы вручила было свекрови окровавленную сорочку, как и полагалось. Но обман открылся, и на пиру у родных жены ее свекор подал тестю кубок вина с дыркой в донышке.
– Поднес он кубок, отнял палец, а вино и брызни! – увлеченно рассказывает нянька слышанное от соседской дворни. – Шум, крик, позор! А что поделать? Не развенчаешь. Только смотри, доведет ее муженек до того, что сама в монастырь запросится, а себе возьмет другую жену, честную, которая до свадьбы ноги-то вместе держала!
Даша, давно считающаяся на линии невесты, слушает без всякого смущения, серьезно и внимательно. История некрасивая, такого позора не смыть, и вряд ли младшие сестры такой невесты удачно выйдут замуж. Честь надо беречь пуще жизни – это ей внушалось с самого детства. И хотя родители ее не больно строги, все, что они говорят, звучит пугающе и запоминается навсегда. Почти за все – или наказание, или смерть, или вечное проклятие. Однако Даша, которой вроде не полагается больше знать ничего, отлично знает все, как и прочие богатые девушки, растущие в теремах. Уличные нравы свободно проникают в их светлицы, казалось бы недоступные даже веянию ветра, вместе со странствующими монахинями, подругами своими и материными, просто соседками. Когда они с матерями едут в церковь в закрытой карете, где окна затянуты бычьими пузырями, никто не может видеть их лиц, зато они видят все. Видят толпы полуголых и голых женщин у кабаков, где не отличишь просто пьяных от гулящих – все одинаково безобразны и пьяны, и девок с парнями, вместе выходящих из народных бань – кто в сорочке, а кто и без. Ничего стыдного и необычного тут для них нет, а уж вольные слова при них и подавно говорить не запрещено. И чем строже и суше налагаемые на них запреты, тем горячее и пытливее их любопытство к плотской, самой что ни на есть «подлой» стороне жизни.
– Никак, матушка встает! – вдруг вскакивает нянька и выходит на галерейку – ей почудился шум. Так и есть – казначейша проснулась. От Залыгиных прислали, по обычаю, спросить гостью о здоровье, и матушка уже дала церемонный, всегда одинаковый ответ: «Вчера я так весела была, что и не помню, как домой воротилась». Таким образом она благодарит за гостеприимство. Через полчаса Дашу пускают к матери.
Та уже умыта, но еще не накрашена. Ее полное бледное лицо с тонкими правильными чертами и живыми черными глазами все еще привлекательно, особенно без краски. Мажется Фуникова, как и все богатые женщины ее круга, грубо и беспощадно, как повелось еще от великой княгини Ольги, завезшей эту моду из Византии. Ее тяжелые русые косы уложены под красную шелковую сетку и покрыты вышитым жемчугом платком. Казначейша одета легко, но богато. На ней пурпуровая шелковая опашня с длинными до полу рукавами, парчовая безрукавка на соболях, и голубые сафьяновые туфли, украшенные бирюзой и жемчугом. Она манит к себе дочь холеной, чуть оплывшей рукой и нежно целует в макушку, усаживает рядом на постель. Ее глаза грустны и как будто прячутся от взгляда Даши.
– Все ли, матушка, нынче здорова? – заботливо спрашивает девушка. – Не приказать ли баню истопить?
– Ишь, хозяйка! – ласково замечает Фуникова, гладя Дашины косы. Та замечает, что губы матушки слегка дрожат, да и голос ее звучит как-то странно, глуховато. – Пора тебе и свой дом вести, велика стала. Вот выдам тебя и буду покойна. Такие времена…
Даша молча принимает ее ласки и не задает вопросов. Какие времена – трудно не знать, когда о псковской и новгородской измене и расправе шепчутся на всех углах. Началось, говорят, с найденной в Новгороде за иконой Божьей Матери в храме Святой Софии присяги польскому королю, а кончилось такой резней, какой никто и не припомнит. Даша знает о десятках тысяч казненных мирян и монахов и всех их считает виновными – не будь предателем, не служи Антихристу! Ни Бог, ни царь зря не накажут – это внушалось ей с младых ногтей, и она от души желает, чтобы наказанных было как можно больше, чтобы не осталось изменников. Нянька считает так же, а матушка и слышать об опальном Новгороде не может – ее всю так и ведет на сторону, будто зубы заболели. Даша видела въезд царя в Москву после похода. Встречали его так, будто царь Иван возвращался с войны. Были устроены празднества, да и сам въезд был веселым: впереди войск ехал на быке шут, а за ним царь, одетый как опричник, с собачьей головой у седла и метлой за плечами. Даша смотрела издали, но все же разглядела, что царь смеялся, и сама тогда смеялась, не зная чему. А теперь в Москве снова затишье, только слышно, что берут и берут из разных дворов людей для дознания о соучастниках измены. Батюшка говорит, что-то готовится.
– Молись Богу, Дарья! – произносит вдруг казначейша суровым, сухим голосом, так что девушка даже отшатывается. – Молись за отца, за нас всех молись! Вчера его в приказ взяли и по сию пору не выпустили. Не знала, как тебе сказать. Вчера на пиру узнала, вот и напилась до потери образа, с горя и со страху.