— Наш добрый Бенкендорф разрешил нам увидеться.
— Он принял вас, маменька?
— Еще на прошлой неделе. Был со мной весьма обходителен, говорил, что бывал у нас в доме… А когда? Я что-то не припомню? — Слегка отстранившись, она подняла глаза, жадно обводя взглядом лицо сына, и Евгений снова ужаснулся тем скорым и беспощадным переменам, которые произошли с матерью за столь краткое время. Старость, так долго и безуспешно осаждавшая эту неприступную крепость, теперь мстила женщине, одолев ее, наконец, уничтожая былую красоту, силу, здоровье.
— Вы были тогда больны. — Евгений не выпускал из своих рук материнской ладони и непрерывно ее гладил. — Я принял его сам и помог ему в одном деле.
— Он сказал, что, по всей видимости, тебя оклеветали.
— Так оно и есть… Вы должны мне верить, маменька!
— Я верю, верю тебе, голубчик, — ласково ответила она.
Никогда еще мать и сын не были настолько близки, как в этот миг, в сырой и темной комнате для свиданий, под тягостным присмотром надзирателя.
— Еще он сказал, — продолжала графиня, — что по окончании следствия тебя ждет либо оправдательный аттестат, либо самое формальное, легкое наказание. Я молюсь денно и нощно, чтобы его слова сбылись. Я видела здесь столько горя! — Ее голос задрожал и сорвался. — Столько несчастных матерей, жен, сестер приходят сюда, и все напрасно ждут, напрасно надеются…
Она закрыла лицо исхудавшими пальцами, из-под них брызнули слезы. Евгений не мог припомнить, чтобы Прасковья Игнатьевна когда-нибудь плакала при нем. Он опустился перед матерью на колени:
— Все наши мучения скоро закончатся, маменька, верьте… Не плачьте больше, я не могу этого видеть.
Все закончилось в июле, после того как были вынесены приговоры бунтовщикам. Из двадцати человек, приговоренных к смертной казни, государь лично отобрал пятерых и милостиво заменил четвертование повешением. Великий князь Михаил и Бенкендорф уговаривали его вовсе отменить казнь, в то время как Чернышев, Левашов и Голенищев-Кутузов просили расширить список казнимых, дабы молодой царь, восходя на престол, явил стране свою силу и мощь. Николай Павлович выбрал золотую середину.
«Смертная казнь в России отменена со времени императрицы Елизаветы, которая была гуманна, — сказал он своей дражайшей супруге императрице Александре Федоровне. — И по несчастью я первый с того времени должен подписать этот ужасный указ». Государыня плакала. На долю ее любимого Никса выпало уже столько испытаний! Николай Павлович тоже достал носовой платок и приложил его к своим глазам. В первый год своего правления он надевал маску скорбящего императора чаще прочих личин, но в слезы его мало кто верил. Разве может мраморная статуя плакать? Однако Александра Федоровна верила и слезам, и словам супруга. Она не была сильна в русской истории, а то в противном случае могла бы ему возразить, что Екатерина Великая, бабушка Никса, все же подписывала указы на казнь Мировича и Пугачева…
Конвульсии у повешенных продолжались четверть часа. Бенкендорф даже предположить был не в состоянии, что это может тянуться так долго. Он видел смерть сотни, тысячи раз вблизи, в бою, сеял смерть и сам бывал на волосок от гибели… Но это уничтожающее душу молчание, окружившее страшный помост, унизительные корчи тел на виселице, неумелая суета новоиспеченных палачей, чья неопытность многократно увеличивала и длила муки умирающих… У него кружилась голова, к горлу подступала тошнота, наружу рвался крик, немыслимый, истеричный… Бенкендорф пытался напомнить себе, что перед ним мятежники, замышлявшие убийство всей царской фамилии, нелюди, упыри — ничего не помогало. Он уткнулся лицом в гриву лошади, крепко стискивая поводья, и ощутил резкий запах пота, мелкую дрожь лошадиной шкуры. Конь тоже был напуган и взволнован. Слегка похрапывая, он часто переступал на месте тонкими ногами, покачивая седока, как в люльке. «Только бы не упасть с коня! Не потерять сознание! — говорил себе Бенкендорф. — Иначе карьере конец. Я превращусь в посмешище, в салонный анекдот… Нервы разошлись, как у барышни…»
Он оттягивал казнь до последнего момента, надеясь, что император пришлет курьера с запиской о помиловании. Даже Чернышев не верил в то, что казнь состоится. «Вот увидишь, Алекс, — усмехался он, когда еще только возводили плаху, — в последнюю минуту твой друг Никс передумает. Времена Ивана Грозного и Петра Великого давно миновали. Нынешние цари русские гуманны и цивилизованны». С этим Бенкендорф был согласен. Четыре года пролежали в сейфе у Благословенного его письма о тайных обществах в России, подробнейшие письма, содержащие в себе программы союзов и полный перечень их членов… Гуманный царь Александр даже пальцем не пошевелил. Когда Бенкендорф шестнадцатого декабря обнаружил в кабинете покойного императора свои письма без каких-либо пометок и показал их Николаю, тот пришел в ярость. «Почему он бездействовал, черт возьми?!» — негодовал Никс, меряя шагами кабинет брата. Однако уже двадцатого декабря, выступая перед дипломатическим корпусом, он спокойно и хладнокровно заявил: «Замышлялся этот заговор уже давно, покойный император знал о нем… Мой брат Александр, оказывающий мне полное доверие, часто говорил об этом…» Бенкендорф прекрасно изучил характер Никса — вспыльчивый и отходчивый, взыскующий справедливости, но не терпящий возражений. Потому он и ждал курьера с запиской о помиловании мятежников… Ждал напрасно.
Он нашел в себе силы выпрямиться в седле и украдкой оглянулся на присутствовавших, спрашивая себя, не заметил ли кто его малодушия. Все офицеры и солдаты были угрюмы и каменно молчаливы. Друг на друга старались не смотреть. Пятеро повешенных больше не подавали признаков жизни, их тела обвисли, как мешки с тряпьем, и теперь они в такт, плавно раскачивались на ветру.
— Все кончено. Браво! — Чернышев, восседавший рядом с Бенкендорфом на белом коне, дважды размеренно хлопнул в ладоши, обтянутые белыми замшевыми перчатками, распространив вокруг себя тонкий аромат мускуса и талька. Он держался невозмутимо, будто сидел в театральной ложе и рукоплескал актерам.
«Я был наивен, ожидая помилования. Отныне нет больше моего старого друга Никса, а есть царь Николай Первый, — с горечью думал Александр Христофорович, глядя на повешенных. — И вот с чего он начал царствовать… А рядом с казненными висит еще один труп, невидимый — мое незапятнанное имя, которое отныне будут связывать с этим мерзким балаганом…»
Через день государь подписал указ о создании Третьего отделения, начальником которого был назначен Бенкендорф.
Петропавловская крепость постепенно пустела. Каждый день из ее ворот выезжали тройки, увозившие декабристов в Сибирь. Дошла очередь и до Шувалова. Его приговорили к десяти годам проживания под надзором во владимирском имении, без права выезда в обе столицы.
— Слава Богу! И на том спасибо! — всю дорогу от Петербурга до имения крестилась Прасковья Игнатьевна. Если эта несгибаемая женщина с роковой быстротой превратилась в старуху, для ее сына месяцы тюрьмы тоже не прошли бесследно. Каштановые кудри Евгения иссекла седина, черные глаза будто ушли под лоб и мерцали недоверчиво, сурово. В свои тридцать три года он выглядел на пятьдесят. Во время заточения обострились болезни, о которых Шувалов успел забыть, постоянно давала о себе знать старая рана в живот. Любая проглоченная еда вызывала боли в желудке и извергалась обратно. Граф исхудал и напоминал ходячий скелет.