Лиза ничего этого уже не сознавала, потому что провалилась в беспокойный, полный горячечных видений сон.
— Нельзя медлить! — обратилась к своим сообщникам графиня. — Надо действовать!
Вместе с мадам Турнье они подняли с кровати полумертвую девушку и поставили ее босыми ногами на холодный пол. Аббат Мальзерб тотчас окропил Лизу святой водой, отчего она вдруг очнулась и, оценив происходящее, из последних сил крикнула:
— Уберите своего попа, маман! Я не желаю быть изменщицей, как вы!
— Успокойся, дитя мое! Ты еще не ведаешь истинного света…
— Нет, это вы не ведаете, что твори…
Отец Мальзерб не дал девушке договорить. Пробормотав что-то по латыни, он сунул ей в рот облатку. Возмущенная до предела Лиза, собрав последние силы, вырвалась из рук матери и мадам Турнье и выплюнула священнику в лицо причастие. Вместе с облаткой из ее рта извергся поток алой крови. Она упала без чувств, но еще дышала. Тотчас послали за доктором Альбини. Лиза оставалась лежать на полу, к ней не решались притронуться. Сообщники впали в оцепенение, их поразило отчаянное сопротивление умирающей девушки, к тому же одурманенной опиумом.
— Это конец! — констатировал доктор и сам перенес Лизу на кровать.
Екатерина Петровна наблюдала агонию дочери с каменным выражением лица. Земные хлопоты ее мало интересовали, она заботилась лишь о Вечном.
— Мы можем считать Лизу католичкой? — спросила она аббата.
Тот перестал отирать лицо носовым платком, уже пропитавшимся кровью, и пожал плечами:
— Но ведь ваша дочь не приняла святого причастия…
— Болезнь помешала ей это сделать, — скорбно произнесла графиня.
— В таком случае, — приняв ее игру, сощурился Мальзерб, — будем считать, что ваша дочь умерла католичкою…
Лиза так и не пришла больше в сознание. Она скончалась в шесть часов утра в первое утро весны тысяча восемьсот двадцать четвертого года, восемнадцати лет отроду.
Той ночью граф Федор Васильевич спал в своем кабинете в креслах. Он нарочно не лег в спальне, чтобы не раздеваться и быть готовым в любую минуту прийти к дочери. И, будто подстерегая минуту слабости графа, ему вновь приснился выходец с того света, кошмар, который раньше являлся в горячечных видениях и едва не свел его с ума, пока Ростопчин не покинул Москву. Купеческий сын Верещагин, растерзанный толпой с его подачи накануне взятия Москвы французами, чистенький, завитой, щегольски одетый в модный сюртук и узкие панталоны, снова уселся на подоконнике губернаторского кабинета. Омерзительный призрак легкомысленно болтал ногами и выстукивал по стене тросточкой мелодию популярной польки. Он улыбался и смотрел на бывшего губернатора сладеньким, заискивающим взглядом.
— Вернулись, ваше превосходительство? — Купеческий сын говорил, не раскрывая рта, продолжая растягивать губы в притворной улыбке. — Хорошо показалось за границей-то? Лучше, чем у нас? Как же-с, как же-с, такому герою, как вы, везде почет и уважение!
— Чего притащился опять ко мне? — устало спросил Ростопчин. Верещагин его больше не раздражал, не пугал, он казался теперь давно забытым на антресолях хламом, вроде изношенного башмака. — Пришел на горе мое посмотреть? Позлорадствовать?
— Как можно-с? — Призрак принял серьезный вид и перестал постукивать тростью. — Я, может быть, Лизоньку не меньше вашего любил! — Он достал из кармана носовой платок и громко высморкался. — Такая милая девчушечка была, этакий ангельчик! Эх, не уберегли вы доченьку сердечную, ваше превосходительство! В своих парижах да лондонах сгубили!
Купеческий сын вдруг в голос разрыдался, прикрыв лицо ладонями. Он содрогался всем телом, и страдание его казалось искренним, но в какой-то момент он отогнул большой палец руки, и Ростопчин увидел в щели лукавый взгляд и все ту же притворную улыбку.
— Паяц! — возмущенно крикнул он и запустил в купеческого сына бронзовым бюстом императора Павла, стоявшим на его письменном столе.
Граф проснулся от звона стекла. Однако окно было цело, и бюст Павла стоял на прежнем месте.
— Что за чертовщина? — произнес он вслух. — Опять мне этот леший примерещился!
Федор Васильевич перекрестился, не переставая думать о том, что не впустую Верещагин упомянул парижи и лондоны. Граф уже не раз за последние месяцы вспоминал их с дочерью путешествие в Англию на маленьком суденышке и тот проклятый шторм, в который они угодили. В Лондоне, когда они гостили у графа Семена Воронцова, Лиза немного покашливала, да он не придал этому особого значения, тем более что кашель вскоре исчез.
— Это я, я сам, безмозглый осел, погубил мою девочку! — запричитал он, схватившись за голову.
Звон стекла, разбудивший графа, на самом деле прозвучал не во сне. Художник Сальватор Тончи, направлявшийся в кабинет Ростопчина, чтобы сообщить отцу о смерти Лизы, не удержал в дрожащей руке графина с водой. Лизу он рисовал еще совсем крохой и часто со смехом вспоминал, как трехлетняя проказница тайно лакомилась его красками и к концу сеанса вымазывалась с головы до пят. Этот и другие портреты сгорели в старом Воронове, а последний он не успел дописать, потому что девушка, измученная болезнью, отказывалась позировать.
Тончи стоял и плакал над разбитым графином, как дворовая девка, которой грозит порка за порчу хозяйского добра. Екатерине Петровне пришлось перешагивать через осколки стекла, чтобы попасть в кабинет супруга.
— Мужайся, Федор, — сухо сказала она с порога, — наша дочь скончалась. — И тут же без перехода присовокупила: — Она умерла католичкою и должна быть погребена по католическому обряду.
Граф вытер платком глаза, выпрямился и так же бесстрастно ответил:
— Я ничего про это не знаю. Когда я расстался с Лизой, она была православной.
У гроба девушки сошлись приходской священник и аббат Мальзерб. Обменявшись враждебными взглядами, они молча покинули дом бывшего губернатора, так и не прочитав положенных молитв над покойной. Федор Васильевич обратился за помощью к митрополиту Московскому Филарету, и тот своей властью приказал хоронить Лизу по православному обряду на Пятницком кладбище.
Графиня Екатерина Петровна на похороны дочери не явилась..
«Милая Лиза, которую я называл своей любовью, — писал Ростопчину из Лондона граф Семен Воронцов, — обладавшая всеми духовными совершенствами, умная, кроткая, скромная, одна только не замечавшая всеобщего восхищения, всюду ею возбуждаемого! Как отец, как ваш искренний друг, как человек, знавший, что представляет из себя милая Лиза, я чувствую всю горечь вашей утраты. Было бы безрассудством говорить вам слова утешения. Будем вместе плакать, но покоримся безропотно велениям Провидения».
В день похорон на графа Федора Васильевича тяжело было смотреть. Даже равнодушным зевакам внушали жалость его опухшее от слез лицо, померкший, тусклый взгляд всегда очень живых, искрящихся глаз.