— Это по чьей же указке? — хмурился Ростопчин, и его обезьянье лицо покрывалось глубокими морщинами. — Я же все подробнейшим образом отписал Государю императору!
Главный полицмейстер столицы Ивашкин, державший перед ним отчет, пожал плечами. На его грубом, опухшем от безобразного пьянства лице не отобразилось ничего. Оба прекрасно понимали, по чьей указке действует молодой комендант, но не хотели в это верить.
— Не пора ли, Федор Васильевич, собираться в дорогу? — наконец нерешительно спросил обер-полицмейстер. — Как бы там без нас чего не вышло… Все же своя рука — хозяйка, а то, выходит, будто мы прячемся…
Ростопчин промолчал — возвращаться на пепелище ему ох как не хотелось. Вот-вот потянутся москвичи, оставившие все свое добро, теперь разграбленное и сгоревшее. Что тогда начнется? Ведь это он, губернатор, обманывал их своими бодрыми афишками, уверяя, что Москву не сдадут. Обманывал, хотя уже знал о решении, принятом в Филях. А все во имя святого дела — дабы избежать паники… Даже сообщение полицмейстера о том, что магазин мадам Обер-Шальме каким-то чудом стоит цел и невредим, со всеми своими богатейшими товарами, не произвело на него никакого впечатления. А впрочем… Впрочем…
— А впрочем, Ивашкин, поезжай! — Глаза губернатора беспокойно забегали, лоб расправился, морщины уползли под всклокоченные волосы. — Выставь там своих людей и вызови оценщиков, да только честных, не воров! И пусть все до копейки сосчитают и аккуратно внесут в реестрик!
— Вот это хорошо! — обрадовался обер-полицмейстер. — Надо показать, кто в городе хозяин…
— Ладно, ступай! — поморщился Ростопчин. — И поменьше философствуй, а то, как я вижу, ты разговаривать стал!
Когда Ивашкин вышел из кабинета, Федор Васильевич, поразмыслив немного над создавшейся ситуацией, неожиданно резко вскочил и быстрым шагом направился в покои жены. Он не любил подолгу раздумывать, часто рубил с плеча, нисколько не заботясь о последствиях. Возможно, бессознательно он подражал своему кумиру, императору Павлу Петровичу, хотя сам не раз пытался остудить его порывы безрассудства.
Графиня сидела в окружении трех дочерей. Наталья и Софья вышивали лики святых и попутно обучали рукоделию маленькую Лизу. При виде отца девочки поднялись со своих мест и приветствовали его реверансами. Старшая, Наталья, при этом улыбалась, пятнадцатилетняя Софья принужденно отвела взгляд, как бы подчеркивая, что действует согласно приличиям и по указке матери. А шестилетняя Лиза не удержалась в рамках этикета, радостно взвизгнула и, топоча еще детски пухлыми ножками, бросилась в объятья к отцу. Граф поднял ее на руки и расцеловал в обе щеки.
— Ангел мой! — растрогавшись, воскликнул он по-французски.
Надо сказать, что природа, обделившая красотой старших Ростопчиных, как будто возвращала им этот долг через дочерей, которых даже худшие враги семьи не могли не признать миловидными. Младшая Лиза и вовсе была одарена с пристрастием, словно капризная богатая родственница завещала ей одной все свое наследство. Девочка обладала воистину ангельской внешностью. От матери она унаследовала роскошные светлые волосы, которые на фоне общего уродства у графини никто не замечал, от отца ей достались большие черные глаза, которые на обезьяньем лице самого Ростопчина только пугали или смешили. Слегка вздернутый кукольный нос, румянец на щечках и пухлые губки придавали ее облику очаровательную кокетливую женственность в духе картин Фрагонара. Не отпуская дочь от себя, граф произнес бодрым голосом, уже по-русски:
— Ну что, душечки-голубушки, в гостях хорошо, а дома лучше. Пора! Наш дом на Лубянке, говорят, не сильно пострадал…
— Ура! В Москву! В Москву! — закричала Лизонька, восторженно ерзая на руках отца.
— Лизетт, ведите себя, как подобает девочке вашего круга, — урезонила ее строгая мать.
— Маман, — обратилась к ней Наталья, с надеждой поднимая кроткие голубые глаза, в которых читалось очень много доброты и очень мало решительности, — мне тоже кажется, мы должны быть сейчас в Москве, вместе со всеми…
— А мне кажется, Натали, что ты слишком много стала себе позволять в последнее время! — возвысила голос графиня. — Когда говорят взрослые, дети молчат! Лизу извиняет хотя бы ее возраст, но тебе пора кое-что понимать!
— Зачем же так, Кати… — попытался защитить дочь Ростопчин, но яростный взгляд, которым его одарила супруга, лишил губернатора дара речи.
— Замолчи, Иуда, нехристь!
Многодневный обет молчания по отношению к мужу был нарушен. В этих словах, произнесенных на плохом русском, вместились все душевные мучения Екатерины Петровны, все ее посты и молитвы со времени исхода из Москвы. Граф под знаменем патриотизма и православия совершил чудовищные поступки, в ее понимании несовместимые с верой в Бога и любовью к Отечеству. Возможно, он и сам не понимает всей гнусности своего правления в Москве, но она, женщина набожная, не может с этим мириться. Графиня всегда отличалась резкостью в суждениях, но при дочерях старалась себя сдерживать. Сегодня она перешагнула эту грань, давая понять, что начался новый период в их семейной жизни.
Семейство замерло. Лиза, до смерти напуганная словами матери, крепче прижалась к отцу, из глаз побледневшей Натальи брызнули слезы и со словами «Я не могу так больше!» она выбежала из комнаты. Софья же стояла прямо, вытянувшись как струна, и смотрела на отца с такой же откровенной злостью, как и мать. Ее тонкие брови дрожали, почти сойдясь у переносицы, черные глаза, обычно блестящие и лукавые, померкли от яростного чувства, сжигавшего девушку. В свои пятнадцать лет Софья уже обладала большей светской сдержанностью, чем старшая сестра, и если что-то ее задевало, посторонний наблюдатель едва ли мог это заметить. Остроумная и очень неглупая, она умела выждать момент и расправиться с противником меткой, порою очень яркой остротой. Об этой ее черте знали в свете, кое-какие словечки юной дебютантки уже повторяли, и мать с затаенной тревогой наблюдала за успехами Софьи в обществе. «Она или выйдет замуж блестяще, или не выйдет вовсе, — сказала как-то графиня мужу в минуту откровенности. — Такой характер — ничего наполовину… Одна надежда, что Софи понемногу выучивается держать себя в руках!» Однако сейчас эта выучка словно испарилась. Отец с трудом узнавал Софью — настолько преобразила ее миловидные черты страстная, идущая прямо из юного сердца ненависть.
— Это… это уму непостижимо!.. — только и вымолвил обескураженный граф, поставил на пол дрожащую Лизу, резко развернулся и вышел из комнаты, громко хлопнув дверью.
На следующее утро он выехал в Москву без семейства.
В солнечный, морозный день у дома Шуваловых остановились расписные сани, по-купечески аляповатые, запряженные тройкой мужицких захудалых лошадей. Из саней вылез высокий мужчина в шубе на собольем меху, изрядно потасканной и побитой молью. Он с кряканьем расправил плечи, выгнул спину, размял одеревеневшие пальцы и чутко повел орлиным носом, будто хотел узнать, что готовили в доме на завтрак и что приготовят на обед. Потом хрипло окрикнул слугу: