Поэтому она завораживает нас издалека, да и остальные тоже, надо сказать, околдованы ею, все. О ее красоте знают все, и парни постарше, и сорокалетние старики. И ее подруги тоже знают, и матери, включая ее собственную, для которой эта красота — как нож в сердце. Все знают, что она такая, и ничего с этим нельзя поделать.
Насколько нам известно, никто не осмелится сказать, что Андре — его девушка. Мы никогда не видели, чтоб она держала кого-то за руку. Или целовала — пусть даже мимоходом, в щеку. Ей это не нужно. У нее нет потребности кому-то нравиться: она как будто занята чем-то другим, более сложным. Наверняка существуют молодые люди, которые привлекают ее, — разумеется, совсем не такие, как мы: например, друзья брата, хорошо одетые, — они странно выговаривают слова, словно почти не разжимая губ. Пожелай она, и ей принадлежали бы и взрослые мужчины, которые вертятся вокруг нее и кажутся нам отвратительными. Мужчины с машинами. Действительно, иногда она уезжает вместе с кем-нибудь из них — на машине или на мотоцикле. Чаще по вечерам — словно тьма уносит ее в какую-то сумрачную зону, о которой мы и знать не хотим. Но все это не имеет ни малейшего отношения к естественному ходу вещей — к отношениям между юношами и девушками. Словно из цепи удалили несколько звеньев. Во всем этом нет того, что мы зовем любовью.
Так что она, Андре, не принадлежит никому — но в то же время мы знаем, что она принадлежит всем. Может, это лишь домыслы, и даже скорее всего, но наши разговоры о ней полны подробностей, словно рассказчик видел все своими глазами и ему все известно наверняка. И мы узнаем ее в этих рассказах — нам трудно представить себе все остальное, но это действительно она. И ее повадки. Например, ждет в уборной кинотеатра, прислонясь к стене, и они приходят, один за другим, и овладевают ею, а она даже не поворачивает лица. Потом она уходит, не потрудившись вернуться в зал за своим пальто. Они наведываются вместе с ней к шлюхам, она сидит там в углу, наблюдает и смеется — и если там есть трансвеститы, разглядывает и трогает их. Она никогда не пьет и не курит и занимается сексом, сохраняя полную ясность рассудка, говорят, не издавая при этом ни звука. Существуют какие-то снимки, которых мы никогда не видели: она — единственная женщина, фигурирующая на них. Ей все равно, что ее фотографируют, все равно, что иногда следом за сыновьями ею овладевают отцы — ей как будто все это не важно. На следующее утро она опять никому не принадлежит.
Нам трудно ее понять. Днем мы ходим в больницу для бедных. В мужское урологическое отделение. Больные лежат под одеялом без штанов, в их уретры вставлены резиновые трубочки, которые, в свою очередь, соединяются с трубочками чуть побольше, и все это оканчивается мешочком из прозрачной резины, закрепленным сбоку от кровати. Так больные мочатся, не ощущая этого, и им не приходится вставать. Все оказывается в прозрачном мешочке: моча там может быть водянистой, а может — темной, и даже красной от крови. Наша задача — выливать мочу. Для этого нужно отсоединить одну трубочку от другой, снять мешок, пойти в туалет с таким вот полным пузырем в руке и вылить содержимое в унитаз. Потом мы возвращаемся в палату и ставим все на место. Трудно отсоединять трубочки одну от другой: приходится сжимать пальцами ту, что вставлена в уретру, и сильно дергать, иначе вторая, прикрепленная к мешку, не отделяется. Мы стараемся делать это осторожно. Параллельно разговариваем с больными: весело болтаем, склонившись над ними и пытаясь не сделать им слишком больно. Им в этот момент до лампочки все наши вопросы, они думают лишь о той пытке, которой подвергается их пенис, однако отвечают сквозь зубы, потому что понимают: мы болтаем ради их же блага. Чтобы вылить мочу, нужно вынуть красную пробочку в нижнем углу мешка. Часто внутри остается песок, напоминающий осадок на дне бутылки. Тогда приходится хорошенько промывать мешок. Мы делаем все это, потому что веруем в Господа и в Евангелие.
Еще кое-что об Андре: однажды мы собственными глазами видели ее в баре — ночь, кожаные диваны, приглушенный свет, и многие из тех мужчин были там, — а мы попали туда по ошибке: захотелось перекусить. Андре сидела за столиком, и они тоже — все сидели. Потом она поднялась и вышла, пройдя совсем близко от нас, — отправилась на улицу и прислонилась к капоту спортивной машины, стоявшей во втором ряду с включенными габаритами. Потом явился один из этих типов, открыл машину, и они оба сели в нее. Мы стояли рядом, подкрепляясь бутербродами. Они не уехали — видимо, для них мало что значили проезжавшие мимо машины и редкие прохожие. Она склонилась, голова ее оказалась между рулем и грудью молодого человека — тот смеялся и смотрел прямо перед собой. Разумеется, все происходящее скрывала шторка, но время от времени в окне возникала ее приподнявшаяся голова: Андре поглядывала на улицу, двигаясь в каком-то собственном ритме. В один из таких моментов он положил ей руку на голову, попытавшись снова наклонить ее, но Андре яростно вырвалась и что-то прокричала. Мы продолжали жевать свои бутерброды, но при этом, словно зачарованные, следили за развитием событий. На какое-то время они замерли в этом нелепом положении, молча: Андре была похожа на черепаху, высунувшую голову из панциря. Потом она снова склонилась и исчезла за шторкой. Молодой человек запрокинул голову. Мы расправились с бутербродами. Наконец молодой человек вышел из машины: он смеялся и поправлял пиджак. Они вернулись в бар. Андре проследовала мимо, посмотрев вдруг на одного из нас, словно пытаясь что-то вспомнить. Затем она снова уселась на кожаный диван.
— Она ему минет делала, — сказал Бобби, знавший, что это такое, — он единственный из нас хорошо знал, что такое минет. У него раньше была подружка, которая это делала. Поэтому, после того как он подтвердил, что мы стали свидетелями минета, сомнений у нас не осталось. Мы побрели дальше молча: было ясно, что каждый из нас пытается мысленно соединить отдельные части увиденного и представить себе, что происходило за шторкой автомобиля. Мы воссоздавали в своем воображении эту картину, стремясь как бы увидеть ее вблизи. Для этого мы использовали то немногое, чем располагали: я, например, вспоминал гримасу своей подружки, которая однажды засунула конец моего члена себе в рот — и держала его так, неподвижно, странно выпучив глаза — слишком сильно выпучив. После этого представить себе Андре было, разумеется, не так-то просто. У Бобби наверняка получалось лучше; может, и у Луки тоже: он не любит рассказывать о таких вещах, но, вероятно, повидал их за свою жизнь больше, чем я, да и испытал на себе тоже. Что до Святоши, он — другое дело. Мне не хочется об этом говорить — во всяком случае, не сейчас. А между тем он из тех, кто, размышляя о собственном будущем, не исключают для себя возможности стать священником. Это он нашел для нас работу в больнице — как занятие в свободное время. Прежде днем мы навещали стариков — тех, у которых нет ни гроша и о которых родные забыли, — мы ходили в их крошечные домишки и приносили им поесть. Потом Святоша обнаружил эту больницу для бедных и сказал, что она отлично для нас подходит. В самом деле, после нее мы с удовольствием выходим на свежий воздух, все еще ощущая запах мочи, и отправляемся восвояси с гордо поднятой головой. У больных стариков под одеялами — немощные руки и ноги, покрытые волосками, такими же седыми, как волосы на голове. Они очень бедны, у них нет родственников, им никто даже газет не приносит, изо рта у них тошнотворный запах, они противно стонут. Нам приходится преодолевать отвращение, привыкать к грязи, вони, прочим обстоятельствам, и это нам по силам, — а взамен мы получаем то, что трудно описать словами, — непоколебимую, твердую как камень уверенность в себе. Мы выходим из больницы в вечернюю тьму, став более стойкими и как будто более настоящими. Та же самая тьма каждый вечер поглощает и Андре, скрывая ее гибельные приключения, — хоть они и происходят в каком-то ином мире, на других широтах жизни, арктических, далеких. Как ни нелепо это звучит, но тьма — она одна на всех.