Старая миссис Карафилис никогда особенно не интересовалась здешними сплетнями, оттого в основном, что не сумела бы их понять, но еще и потому, что то немногое, что она улавливала, казалось ей сущим пустяком. В молодости ей пришлось прятаться в пещере от турок, которые убили бы ее, если б нашли. Целый месяц она не питалась ничем, кроме оливок, причем глотала их вместе с косточками, чтобы почувствовать сытость. Она своими глазами видела, как вырезали всю ее семью, как мужчин заставили съесть собственные гениталии, перед тем как на закате вздернуть. Так что слыша теперь, будто Томми Риггс разбил родительский «линкольн», а рождественская елка Перкинсов загорелась от свечки и рухнула, прикончив кота, миссис Карафилис не могла уразуметь всего драматизма подобных событий. Единственный раз она встрепенулась, когда кто-то упомянул в ее присутствии сестер Лисбон, но и тогда она не стала задавать вопросов или выяснять подробности, а просто установила с ними телепатическую связь. Если нам случалось в пределах ее слышимости заговорить о сестрах, старая миссис Карафилис поднимала голову, затем натужно вставала с кресла и ковыляла по холодному цементному полу к окну. Подвальное окошко на дальней стене пропускало внутрь слабый свет, и подойдя к пыльным стеклам, старуха подолгу смотрела на кусочек неба, видный в прореху меж слоев паутины. То был весь мир, принадлежащий сестрам Лисбон, который она была в силах увидеть, просто уголок неба над их домом, но и это немногое говорило ей достаточно. Нам стало ясно, что она и сестры владели особым искусством — умением читать письмена отчаяния и горя в очертаниях облаков, и нечто вневременное связывало их, несмотря на всю разницу в возрасте; миссис Карафилис словно бы советовала сестрам Лисбон на своем невнятном греческом: «Не тратьте времени на жизнь». Прелая прошлогодняя листва и уличная пыль со временем забили оконную нишу, похоронив под собой обломки стула, забытые там с той поры, как мы строили форт. Скупое солнце просвечивало сквозь платье старушки, такое же тонкое, с однообразным узором, какой бывает туалетная бумага. Ее сандалии предназначались для того, чтобы носить их в хаммаме, какой-то разновидности бани, а не таскать по голому полу. В день, когда миссис Карафилис услышала о новом заточении сестер, она вскинула голову, покивала с серьезным и грустным видом, — но нам показалось отчего-то, что ей уже все было известно.
Принимая еженедельную ванну с солями, она говорила о сестрах Лисбон или, может быть, разговаривала с ними — мы так и не смогли этого понять. Мы не стали подходить слишком близко или подслушивать у замочной скважины, потому что те несколько быстро мелькнувших образов старой миссис Карафилис, которые предстали нашим любопытным глазам, — ее отвисшие вековые груди, ее синеватые ноги, ее распущенные волосы (на удивление длинные и блестящие, как у девушки), — смутили нас до глубины души. Даже самый плеск воды заставлял нас краснеть; ее голос, привычно жалующийся на старческие болячки, долетал до нас в минуты, когда служившая в доме чернокожая женщина, сама не первой молодости, помогала старухе устроиться в ванной. Оставшись наедине со своей немощью по ту сторону двери, они обе вскрикивали невпопад и вразнобой запевали, сначала чернокожая служанка, а затем и старая миссис Карафилис, вторившая ей на мотив какой-то греческой песни; потом пение стихало и оставался лишь плеск воды — воды, цвет которой мы и не пытались вообразить. Потом миссис Карафилис казалась столь же бледной, как и прежде, о принятой ванне напоминало только обернутое вокруг головы полотенце. Мы слышали, как пыхтела негритянка, которая, обвязав веревкой поясницу миссис Карафилис, спускала ее по подвальной лестнице. Вопреки своему желанию умереть как можно скорее, старая дама хранила неизменно испуганный вид на протяжении всего спуска, она хваталась за поручень, а глаза ее расширялись от страха за лишенными оправы стеклами очков. Иногда, когда она шествовала мимо, мы пересказывали ей последние новости о сестрах Лисбон, и она вскрикивала: «Мана!», что, по словам Димо, означало нечто среднее между «Боже мой!» и «Вот дерьмо!», — но не случалось такого, чтоб она хоть на йоту проявила удивление. Там, за окошком, в которое она еженедельно бросала свой долгий взгляд, за пределами нашей улицы влачил свое горькое существование мир, умиравший вот уже много лет, — и кому, как не старушке миссис Карафилис, было знать об этом?
Ее собственная жизнь близилась к концу, и не смерть поражала ее, но упрямая настойчивость жизни. Она все силилась понять, почему сестры Лисбон вели себя так тихо, отчего не поднимали вой до небес и не сходили с ума. Глядя на то, как мистер Лисбон развешивает рождественские гирлянды, она качала головой, что-то при этом бормоча. Сняла руку со специального поручня, которым по периметру был обнесен весь первый этаж дома, сделала несколько нетвердых шагов безо всякой поддержки и впервые за семь лет не почувствовала боли. Димо так объяснил это остальным: «Мы, греки, народ угрюмый. Самоубийство для нас не пустой звук. Вывешивать гирлянды после того, как твоя собственная дочь наложила на себя руки, с нашей точки зрения, лишено всякого смысла. Моя йиа-йиа никак не может понять одного: почему в Америке все делают вид, будто постоянно испытывают счастье?»
Зима — сезон алкоголизма и отчаяния. Сосчитайте-ка пьяниц в России или самоубийц в Корнелле. Так много студентов во время экзаменов находятся на грани отчаяния в этом студенческом городке на холмах, что университет, чтобы снять напряжение, давно распорядился устраивать в середине зимы большой праздник (широко известный как День самоубийц, этот праздник выскочил на экране среди результатов устроенного нами компьютерного поиска, наряду с «самоубийственной ездой» и «движущей силой самоубийства»). Нам невдомек, что заставляет всех этих ребят из Корнелла кончать с собой. Что подтолкнуло Бьянку, поставившую первую в жизни спираль, спрыгнуть с пешеходного моста в одном нижнем белье, когда все у нее еще было впереди; что подвигло мрачного экзистенциалиста Билла, который курил дешевые сигареты и ходил в плаще от Армии Спасения, не спрыгнуть, подобно Бьянке, но перелезть через перила и, вцепившись в них, еще долго висеть над водой, прежде чем разжать сведенные судорогой пальцы (растяжения плечевых мускулов выявлены у 33 процентов людей, избравших прыжок с моста в качестве способа расстаться с жизнью; остальные 67 процентов просто бросаются вниз). Мы упоминаем здесь обо всем этом только для того, чтобы показать наглядно: даже учащиеся колледжей (которым в принципе ничто не мешает в любой момент напиться или отвести душу в любовной связи) так или иначе лишают себя жизни. Вообразите теперь, каково же приходилось сестрам Лисбон, запертым в собственном доме, где нельзя было включить на полную громкость любимые записи или побаловать себя травкой.
Газеты, писавшие впоследствии, будто сестры заключили «пакт о суициде» (термин, придуманный репортерами), относились к ним как к автоматам в человеческом обличье, к существам, в которых настолько слабо теплилась жизнь, что смерть уже не могла стать для них большим событием. В отчетах мисс Перл месяцы страданий четырех девушек сведены к одному-единственному параграфу под заголовком «Когда молодежь не видит будущего». Сестры Лисбон предстают там неясными тенями, отмечавшими череду дней жирными черными «иксами» в календаре и сплетавшими руки в ими же придуманном ритуале Черной Мессы. Вообще, предположения о сатанизме или о легкой форме черной магии нередко попадаются в выводах мисс Перл. Она многое сумела выжать из того инцидента с сожжением пластинок и частенько цитировала тексты рок-песен, хоть как-то намекавшие на смерть или самоубийство. Мисс Перл завела дружбу с местным диск-жокеем и провела всю ночь, слушая любимые записи Люкс, список которых составили ее недавние одноклассники. Из этого своего «исследования» она вынесла одну находку, которой особенно гордилась, — песню группы «Круэл Крукс»
[37]
под названием «Девственница-самоубийца». Несмотря на то что ни мисс Перл, ни нам самим так и не удалось узнать, входила ли эта пластинка в число сожженных Люкс по приказу миссис Лисбон, приводим припев из этой песни: