Ладно. Сейчас мы мертвы, но нам же надо решить, хотим мы возвращаться или нет.
Я не знаю, что делать.
– Я возвращаюсь, – говорит Дайана.
– А я? – спрашиваю я. – Мне стоит вернуться?
– На твоем месте я бы этого не делала, дорогая, – отвечает она, – у тебя не лицо, а месиво. – И она зловеще смеется.
Примерно в одиннадцать утра я открываю глаза – я вся сжалась, на мне одна из шелковых пижам Дайаны, сверху – мой белый жакет от Гуччи, никакого нижнего белья. На другой стороне кровати – Дайана. Она лежит на спине и тяжело дышит через рот, а между нами – маленький француз, чье имя, кажется, Фабьен. Мы подобрали его прошлой ночью на какой-то другой яхте. На ковре – пролитая бутылка шампанского «Дом Периньон». Я скатываюсь с кровати и подбираюсь к бутылке. Там еще немножко осталось на донышке, я сажусь и прикладываюсь к бутылке так, что шампанское струйкой течет у меня по подбородку. Я смотрю на француза, который вполне может быть и швейцарцем, и отмечаю, что он одет в синие боксерские шорты от Ральфа Лорена и что у него слишком волосатая грудь.
Мои мысли: я ненавижу все французское, так какого черта делаю в Cен-Тропезе?
Я встаю и перебираюсь из каюты Дайаны в свою собственную, заваленную одеждой (в основном крошечными прозрачными вещицами от Прады, на которых видны ярлычки) и предметами дорожного обихода от Луи Вюиттона. Я откидываю ногой чемоданчик с жесткими стенками и пошатываясь иду в ванную; там я сижу на унитазе и меня проносит и проносит. Как обычно, слив не работает, и мое дерьмо, светло-коричневое, формой напоминающее коровью лепешку, остается лежать во всей своей красе.
– Ну и черт с тобой, – говорю я. Смотрюсь в зеркало, выдергиваю из бровей несколько волосков, хотя на борту, вероятно, есть стилист, который этим занимается, и, пока я дергаю волоски, я думаю, что очень скоро мне, возможно, понадобится ботокс*; еще мне интересно, было ли у меня что-нибудь с тем маленьким французом, но я почти уверена, что нет, поскольку это на меня не похоже.
У меня было только четверо мужчин.
Официально.
Дайана, наоборот, ляжет с кем угодно.
Я ее прошлым не интересовалась.
И не хотела интересоваться.
Ну зачем я здесь? Уж если на то пошло, вообще зачем я?
Поднимаюсь по лестнице, у меня рябит в глазах от вспышки безжалостного белого света. А я и забыла, какой яркий свет на юге Франции – он слепит, и всегда надо надевать солнечные очки, впрочем, даже тогда его слишком много. Капитан Пол, приятный австралиец, всегда одетый в шорты цвета хаки и темно-синюю рубашку с неброско вышитым на кармане названием яхты («Можжевельник»), возится с какими-то инструментами.
– Доброе утро, – говорит Пол так, словно приятно удивлен моим появлением, а что творилось прошлой ночью, его совершенно не касается, – ваш муж звонил. Ведь его зовут Хьюберт? Он говорит, что сегодня никак не сможет, но постарается приехать завтра.
Приезжает мой МУЖ?
А я ЗНАЛА об этом?
С похмелья мне так муторно, что я могу лишь тупо кивнуть. Через несколько секунд мне удается выдавить:
– А сигарет не осталось?
– Последнюю вы выкурили час назад.
Я смотрю на него в упор и соображаю, что это, наверное, шутка, соль которой я не улавливаю и не уловлю никогда, и говорю:
– Я, пожалуй, схожу куплю сигарет.
– Там поблизости фоторепортеры.
– Пол, – говорю я устало, – репортеры всегда поблизости.
Я спускаюсь по трапу, сжимая свой бумажник от Прады, босая, в пижаме и жакете от Гуччи, который – при солнечном свете это ясно видно – весь в пятнах от вина, или от малинового пюре, или даже от рвоты. Я вдруг вспоминаю, что у меня нет денег, ведь я во Франции. Иностранные деньги всегда сбивают меня с толку, поэтому я останавливаюсь возле фоторепортеров, которые держат наготове камеры с огромными объективами в надежде запечатлеть Дайану Мун в купальнике без верха (может, и меня тоже, но я не так популярна во Франции, как Дайана), и прошу у одного из них beaucoup d’argent*.
Я фальшиво улыбаюсь, и фоторепортеры так удивлены, что даже не снимают.
– Comment?* – говорит один из них, невысокий, с космами серых волос и плохими зубами.
– Pour fume**, – с трудом выговариваю я.
– Ах, pour fume, – повторяют они и, улыбаясь, подталкивают друг друга локтями.
Один дает мне двадцать франков и подмигивает, и я ему тоже подмигиваю и иду по красной ковровой дорожке, которую постелили на обочине причала в честь фестиваля. Надо же, что ни день – эта дорожка все грязнее и грязнее, и я тоже совсем опустилась. И с чего бы это Хьюберт приезжает, он это нарочно. В который уже раз.
Я бреду по узким улочкам Канн, где полно народу, предположительно французов, и все они, похоже, курят. Я прохожу мимо маленького кафе, там сидят геи; в отличие от нью-йоркских у них длинные волосы, и они отчаянно притворяются женщинами. Один из них смотрит на меня и говорит:
– Bonjour.
И вот тут-то я осознаю, что за мной, кажется, кто-то идет.
Я оборачиваюсь.
Маленькая девочка с длинными светлыми волосами, сжимающая в руках три красные розы, обернутые в целлофан, останавливается и пристально смотрит на меня.
Я окидываю ее взглядом и продолжаю идти.
Замечаю табачную лавку и захожу в нее. Снова французы, они курят и смеются. Француженка у дверей что-то говорит мне, наверное, предлагает круассан или бутерброд с ветчиной, и я огрызаюсь: «Je ne pas parle Franзais!»*** Потом я спрашиваю у мужчины за прилавком «Мальборо лайтс», выхожу, с трудом прикуриваю неудобными французскими спичками – и вновь вижу ту маленькую девочку.
– Мадам, – обращается ко мне она.
– Vous etes un enfant terrible****, – говорю я, и это практически все, что я могу сказать ребенку по-французски.
Я быстро иду назад к яхте.
– Мадам, мадам! – окликает она меня.
– Что? – говорю я.
– Вы купить розу? Красивую красную розу.
– Non, – отвечаю я, – je n’aime pas les fleurs*. Ясно? Понимаешь, малышка? – И мне самой не верится, что я могу быть такой скупой с маленькой уличной бродяжкой, но я могу.
– Мадам, вы пойти со мной, – просит ребенок.
– Нет, – отвечаю я.
Она пытается взять меня за руку:
– Вы пойти со мной, мадам. Вы надо пойти.
Я трясу головой, крепко прикусывая сигарету.
– Пойти, мадам, пойти. Со мной.
– Non, – протестую я бессильно. И ни с того ни с сего под нестерпимо палящим солнцем на запруженной народом улице посреди Канн в пору фестиваля я начинаю рыдать, тряся головой, маленький ребенок смотрит на меня, а потом бросается прочь.