Естественно, Ульянов-Бланк и господин Бронштейн не смирились и послали в Северную Таврию новые орды, подкрепив их даже частью сил, предназначенных для похода на Варшаву. Итак, вместо прежних противников – корпуса Якова Александровича и армии господина-товарища Геккера – теперь друг перед другом (хорошие друзья, однако!) стояли Южный фронт красных и Русская Армия, как стал называть наши силы Барон.
Южный фронт был готов атаковать в конце апреля. Но мы развернулись первыми. Собственно, это был встречный бой, где далеко не все определялось только военными факторами.
Барон, воздадим ему должное, был и остается реалистом. Вместо, или точнее, вместе с прежними высокими идеями, он выдвинул новые, куда более реалистичные: земельная реформа для пейзан, союз с Махно, Петлюрой и Пилсудским, коалиция со всеми антибольшевистскими силами в Крыму и активная дипломатия. Между прочим, Барон добился того, чего не удалось даже Колчаку – нас признала Франция. Англия воротила физиономию, зато о нас вспомнили Северо-Американские Штаты. Для Европы и мира мы стали законным русским правительством.
Это признание дало нам возможность сесть за стол переговоров с господами комиссарами. Понятно, вслух этого не говорили – и сейчас молчат. Сказать «дроздам», только что приплывшим из Новороссийского ада и закопавшим в тайной могиле гроб с телом генерала Дроздовского, о близком мире с краснопузыми! Тут уж одними нагайками не отделаешься. И нам услышать после Токмака, Мурза-Каяш и Уйшуни о подобном!.. Да, вслух об этом говорить было нельзя, но переговоры шли, и весьма серьезно. Насколько я знаю, начало им положила нота господина Керзона и ответ на нее большевистского министра Чичерина. Ульянову-Бланку было некуда деваться – поляки как раз брали Киев.
(Слухи обо всем этом, конечно, ходили. Но мы с чистой совестью приписывали их жидо-большевистской пропаганде.)
Мои будущие коллеги, надеюсь, сумеют осветить то, что сейчас остается в тени. Но, судя по всему, к концу апреля переговоры были на грани срыва. Последовал красный ультиматум. Барон не принял требования о безоговорочной капитуляции, и комиссары тогда решили попытаться закончить все одним махом. Точнее, одним ударом – на Сиваше зашевелились орды.
Барон также спешил. Он хотел показать своим партнерам по переговорам, что не стоит недооценивать Русскую Армию. И тоже торопил с наступлением. Мы должны были ударить первыми, и ударить сильно, чтоб господин Ульянов-Бланк отнесся к нашим предложениям более серьезно.
Вот, собственно, и завязка апрельских боев. Мы были картами, брошенными на стол переговоров. Так сказать, последний довод королей.
Генерал Туркул не удержался и потребовал, чтоб я предоставил ему слово. Я пытался робко возражать, ссылаясь на фантастический успех его будущей книги, которая, насколько я помню, будет называться «Дроздовцы в огне». Но генерал пригрозил натравить на меня своего бульдога, и я смирился. Итак, дроздовцы в огне...
Записываю.
Тогда, в апреле, «дроздов» погрузили на пароходы и отправили к Хорлам. Барон настолько спешил, что разведка даже не поинтересовалась местом их будущей высадки. «Чека» сработала удачнее – по пароходам был открыт шквальный огонь. Дроздовцы попытались проплыть по каналу Фальцфейна, наткнулись на пулеметную засаду, еле отбились и, наконец, высадились, выбив краснопузых из города. Ночью красные внезапным ударом смяли две дроздовские роты, «дрозды» опять отбились, а затем стали пробиваться к Перекопу, преследуемые красной конницей и артиллерией. Дойдя до перешейка, они чуть было не перекололи штыками прикрытие нашего Крымского корпуса. И зря – мы даже не знали о десанте. Не знал о нем и Яков Александрович, а потому не мог оказать «дроздам» никакой поддержки.
Следующую фразу Туркул просит записать дословно, но я, пожалуй, ограничусь для благозвучия только ее началом: «Знал бы я тогда об этих сучьих играх...»
Да, знал бы. И мы тогда ничего не знали. А если бы и знали – что бы это изменило?
Утром 22 апреля штабс-капитан Докутович прибежал из штаба чернее тучи и поднял отряд по тревоге. Был получен приказ выступить к Сивашу и занять позицию возле взорванного еще зимой железнодорожного моста. Перед нами стояла задача подкрепить бригаду наших старых знакомых из 13-й дивизии. Штаб торопил – у Сиваша нас ждали к вечеру.
Я отдал распоряжения, затянул свой вещевой мешок, и тут обратил внимание на штабс-капитана Докутовича. Что-то мне в нем совсем не понравилось. Очень не понравилось.
Я не ошибся. Увы!
Докутович отозвал меня в сторону, огляделся и, убедившись, что нас никому не услышать, стал плести какую-то ерунду про то, что скоро бой, а мы не должны подрывать дух отряда, особенно офицеров, и лучше сказать об этом потом. И он не знает, говорить ли даже мне.
Штабс-капитан обратился ко мне на «ты», чего меж нами давно не было. Значит, что-то и вправду случилось. Я тоже оглянулся по сторонам, и как следует тряхнул его за плечо. Подействовало. Он вздохнул – и сказал в чем дело. Тут уж шатнуло меня, и несколько минут мы стояли молча, не говоря ни слова.
Так я узнал о смерти Николая Сергеевича Сорокина. Он умер еще в феврале, но в тогдашней горячке сообщить забыли, и вот теперь, совершенно случайно кто-то упомянул об этом в штабе корпуса. Оттуда позвонили нам.
Отряд уже строился, надо было спешить. Я согласился с Докутовичем, что говорить об этом покуда, действительно, не стоит. Хотя бы потому, что я даже не знаю, как об этом сказать.
Мы шли долго, крымское солнце жгло совсем по-летнему, желтая степь сменилась серым песком, покрытым белесым соленым налетом, где-то вдалеке, севернее, уже слышалась пулеметная перестрелка. Впереди бой, еще один, который по счету, а мне было так скверно, будто мы заранее его проиграли.
Может быть, даже хорошо, что весть о смерти командира пришла так поздно. Когда под Уйшунью мы шли в штыки, то, конечно, не думали, что подполковник Сорокин будет изучать реляцию этого боя. Но мысль, что командир жив, что он скоро вернется, держала нас и не давала отступить. Отступить, а потом виновато оправдываться перед ним, словно нашкодившие школьники...
Мы – сорокинцы. Мы – были. Кто мы теперь без Николая Сергеевича?..
Он был совсем непохож на легендарного Дроздовского. Михаил Гордеевич казался, действительно, как любит повторять Туркул, отлитым из стали. Выражаясь по-человечески, Дроздовский был не от мира сего, жил только нашей борьбой, и сама мысль, что с ним можно покалякать о жизни, сыграть в подкидного или пожаловаться на здоровье никому даже в голову не приходила. Особенно потрясали глаза – в те редкие минуты, когда Дроздовский был без пенсне. Страшные глаза, глаза того, кто давно уже увидел своего Ангела. Михаил Гордеевич тем был и страшен для большевиков, что он еще с Ясс – с декабря 17-го – считал себя мертвым. А поэтому мог уже ничего не бояться. И никого не жалеть.
Он не боялся. И не жалел.
А вот Николай Сергеевич был обыкновенным интеллигентным русским офицером, каких много служило в нашей армии во все времена. Спокоен, даже тих, никогда не выражался лозунгами, смущался, когда при нем начинали говорить скабрезности, и постоянно жаловался на здоровье. Он маялся печенью, хотя лекарств, помнится, никогда не принимал.