Тут где-то впереди что-то ухнуло, затем еще, еще, и подбежавший вестовой проорал, что господа красные идут. Я вытащил «цейс», убедившись, что какое-то шевеление и вправду заметно, но время еще есть. Минут десять, не больше, но вполне хватит для самых неотложных дел. Ну хотя бы для того, чтобы найти поручика Усвятского, которого я намеревался направить в третий взвод.
Поручик между тем пропал. Я уже начал волноваться, когда, наконец, сообразил, где может быть мой заместитель. Он, действительно, оказался в нашем импровизированном лазарете. Поручик Усвятский дымил папироской и угощал нашу новую сестру милосердия студенческими анекдотами, на что та очень мило смеялась. Увидев меня, поручик махнул мне рукой и стал объяснять своей новой знакомой, что зовут меня Владимир Андреевич, и что человек я невредный, грамотный и даже когда-то закончил церковно-приходскую школу. Я понял, что поручик в кураже, и ограничился тем, что представился. Девицу звали Ольга, родом она оказалась из Киева. Дальнейшее знакомство можно было отложить на потом, я поманил поручика за собой и предложил прогуляться в третий взвод. Поручик Усвятский вздохнул, забрал у меня последнюю папиросу и направился к прапорщику Геренису. Я выглянул в бойницу и понял, что перекур кончился. Орда красных шла на Уйшунь.
Поручик Усвятский, прочтя эти строки, просит внести поправку. Он рассказывал Ольге не анекдот, а всего лишь о том, как сдавал органическую химию профессору Осипову. Поправку вношу, но, по-моему, это одно и то же.
21 апреля.
Три дня не писал. Одолела какая-то странная хворь, когда ничего не болит, но кружится голова, а сил хватает только на то, чтобы лежать пластом и смотреть, как над головой чуть колышется белый полог палатки. По-моему, ничего серьезного, нормальное следствие пяти лет войны и трех контузий. Поручик Усвятский со мной полностью согласен, но вновь советует заняться лечебной гимнастикой и даже приволок какую-то брошюру на немецком языке. Не знаю, признаться, я не поклонник господина Лесгафта, да и сил на это покуда нет.
В лагере вновь были какие-то учения, но меня, к счастью, оставили в покое. Зато вчера зашел генерал Туркул, долго советовал мне съездить в Истанбул и показаться нормальному врачу, а потом мы с ним имели беседу по поводу моих заметок. Генерал внимательно ознакомился с ними и не одобрил.
Прежде всего, он назвал меня язвой, очевидно, имея в виду строки, посвященные ему самому. Затем он с порога отверг возможность, чтобы дроздовцы, славные «дрозды», могли опустошить мой вещевой мешок. Далее должна была последовать подробная лекция о героизме незабвенной дивизии, но я довольно нетактично поинтересовался у генерала, чей это батальон в полном составе сдался краснопузым, ежели мне не изменяет память, аккурат 10 ноября прошлого года у Джанкоя. Это был ремиз, Туркул стал говорить что-то о неизбежном падении дисциплины в дни поражений и, наконец, согласился с возможностью форс-мажора с моим вещевым мешком, но при условии, что это был кто угодно, но не Первый офицерский полк. На том и поладили. Вдогон генерал заметил, что я неточен: на нашем Голом Поле Дроздовской дивизии, собственно говоря, нет, а он командует Сводным имени генерала Дроздовского полком. Я с ним согласился, но сослался на то, что здесь все по-прежнему говорят о Дроздовской дивизии, и прежде всего он сам. Впрочем, ежели надо, я готов внести необходимые коррективы.
Затем последовало нечто более серьезное. По мнению Туркула, записки, а также мемуары, должны нести воспитательную нагрузку. Мотивировал он тем, что мы, последние свидетели, рано или поздно уйдем, а молодежи придется учить историю по большевистским книжонкам. А посему наш долг состоит в том... Дальнейшее опускаю, как очевидное. На это я возразил, что из меня плохой моралист. Генерал возмутился, заявив, что, поскольку я по профессии историк, то это моя, так сказать, обязанность. Я с готовностью признал, что я плохой историк, и пожелал генералу написать задуманную им книгу на должном идейном уровне.
Наш малопродуктивный спор прервал поручик Усвятский, зазвавший генерала на партию в преферанс. Туркул разделал поручика под орех и потребовал в качестве выигрыша весь гонорар от бессмертного романа о капитане Морозове и поручике Дроздове. Деваться поручику было некуда, и он принялся сочинять очередную главу. Ежели не ошибаюсь, господа офицеры сейчас на пути в Кремль, где они должны похитить иерусалимского барона господина Бронштейна.
Вернусь, однако, к моему дневнику. Последний день Уйшунского боя описан там достаточно подробно. Насколько я помню, я делал заметки как раз в те минуты, когда красные уже выходили на дальность пулеметного огня. Последнее, что я тогда записал, было обещание дать трое суток ареста поручику Усвятскому за глумление над непосредственным начальником. Потом я сунул дневник в полевую сумку и взялся за «цейс».
В общем, веселились мы рановато. Крышка котла была закручена, но в самом котле бурлило вовсю. Не менее шести тысяч красных, сообразивших, наконец, что Яков Александрович опять их обставил, повернули назад и на максимально возможной скорости ушли к Уйшуни, надеясь вырваться из Крыма. Их было вдвое больше, чем нас, и хотя артиллерию они уже успели бросить, их оставалось, действительно, много, умирать им не хотелось, а выжить они могли, только вырвавшись из капкана.
Они шли не колонной, как мы поутру, и даже не цепью. Они валили валом – громадной толпой, увязая в грязи, падая и снова двигаясь прямо на наши пулеметы. Вообще-то говоря, подобная толпа – великолепная мишень, но в такой ситуации это был единственно возможный шанс. Передние падали, но сзади валили все новые и новые, и эта масса, достигнув наших окопов, неизбежно смела бы нас и вырвалась на волю. Прямо над ними кружились несколько наших аэропланов, но их огонь только подхлестывал эту ораву. Артиллерия дала залп, и в людской каше образовалось несколько промоин, которые через мгновенье вновь сомкнулись. Они уже были близко, и я мог рассмотреть лица. Зрелище оказалось не из самых приятных, и я убрал свой «цейс».
Почти тут же ударили пулеметы первой роты, потом заговорили мои «максимы» и «гочкисы». Дистанция – минимальная, промахнуться было практически невозможно. Первые ряды упали сразу, но тут же оказались под ногами бегущих сзади. Пулеметы били, били длинными очередями – очевидно, у пулеметчиков начали сдавать нервы.
Я часто слышал, как поют идущие в атаку. Собственно, мы сами пели про белую акацию, пели дроздовцы про черный «форд», да и красные часто подбадривали себя «Интернационалом» господина Евгения Потье, а порою имели наглость петь нашу же «Акацию» на свои хамские слова. Признаться, слушать, когда поет враг, не особенно приятно. Для этого, вообще-то говоря, и поют, сие было ведомо еще в древней Спарте. Но эта толпа не пела. Когда ударили пулеметы, красные завыли, зарычали, заорали... Трудно передать, как это звучало – но звучало страшновато. Только жажда жизни могла пробудить у людей этот допотопный первобытный ор. Так, вероятно, ревели, когда шли на мамонта. Я выдернул бинокль из футляра и заставил себя взглянуть поближе. Да, страшно. Таких у людей лиц не бывает, вернее сказать, у людей не должно быть таких лиц... А толпа, топча мертвых и раненых, подкатывала все ближе, и становилось ясно – нам ее не удержать. Собственно, по мне, пусть себе валили бы назад, в Большевизию, но для этого им сначала надо было убить нас.