2
Ты звонишь мне, и я в некоторой растерянности, потому что, наверное, надо рассказать что-то интересное, а что интересного может случиться в поезде, который едет себе и едет через белорусские леса, практически без остановок, а если бы даже и с остановками, толку-то.
Но ты звонишь, вместо того чтобы написать sms, лень тебе писать, я понимаю, но мне-то теперь как выкручиваться? Надо что-то рассказывать, но если я примусь описывать заоконные пейзажи, весьма однообразные, это будет, мягко говоря, не в моем стиле, и ты подумаешь, что у меня что-нибудь не так, станешь, чего доброго, отравлять кровь беспокойством, а у меня все так, поезд едет, и ничего не происходит, то есть вообще ни-че-го.
Но надо рассказывать что-нибудь, срочно, и тогда я говорю, ни с того ни с сего: прикинь, тут в соседнем купе оперная певица едет, она только что распевалась, вот только сейчас замолчала, круто, да? Ты улыбаешься — я вот просто ухом своим левым, к которому трубка прижата, чувствую, как ты улыбаешься, уху от этого немного щекотно, и я тоже улыбаюсь, и мы еще десять минут транжирим деньги, у OMNITEL дорогой роуминг, кажется, дороже, чем у русских операторов, ну или не дороже, а почти такой же дорогой, но все равно запредельный какой-то, но нам плевать, мы обсуждаем мою несуществующую оперную певицу, которая — надо же! — распевается вот прямо в поезде, молодец, не стесняется, надо значит надо, и ты спрашиваешь: она толстая? Мне почему-то становится немного обидно — как так толстая? С какой стати толстая? И ничего она не толстая! Мало ли что оперная певица, подумаешь, дурацкий какой стереотип. Нет, что ты, говорю, наоборот, худая, но не миниатюрная, а жилистая, с мощной шеей, сильная, это сразу видно. И при всем при том красавица, высокая, загорелая, копна смоляных кудрей, нет-нет, совсем не молодая, но прекрасная, Кармен да и только, а голос — ну подумай, какой у нее может быть голос при такой-то фактуре, конечно, контральто, да, полный восторг, нет, ну я, конечно, не разбираюсь, может, и ничего особенного, но слушать приятно, больше того, вот ты можешь представить себе, она поет свои гаммы, а у меня мурашки по спине, такая классная тетка, с ума сойти, прикинь.
Потом мы все-таки прощаемся, потому что роуминг. Мы, конечно, от таких расходов по миру не пойдем, но все-таки счетчик тикает, да и поговорили мы уже, ты теперь знаешь все про мою оперную певицу, и я теперь о ней знаю куда больше, чем десять минут назад, я ее уже почти люблю, она у меня здорово получилась, поэтому, когда в соседнем купе низкий женский голос осторожно, словно бы впервые в жизни заведет «до-ре-ми-фа-соль», я и бровью не поведу, только вздохну удовлетворенно: вот и молодец, так и надо, девочка моя, хорошая моя, пой, звучи, дыши, живи, умничка.
Она выходит из поезда в Полоцке, высокая, худая, загорелая до черноты, с копной смоляных кудрей, лет сорока, да, не сказать чтобы молодая, но прекрасная, а как же, фирма веников не вяжет. Она нелепо одета: невесомый, как паутинка, сарафан открывает взору ноги в плотных разноцветных колготках, что за дикое сочетание! Но это моя вина, я об одежде ни словом, ни намеком, как будто в первый раз, стыдно, ох как же стыдно-то, хорошо, хоть что-то на ней надето, а ведь могла бы и голышом из купе выскочить, но она как-то с грехом пополам справилась, молодец.
И вот она в этих своих кошмарных цветных колготках ступает по перрону, как царица, сразу видно, что привыкла выходить на сцену, грудь вперед, подбородок вверх, плечи расправлены, каблучки сабо цок-цок, влачит за собой ярко-красный чемодан на колесиках.
Я, кстати, понятия не имею, что она теперь будет делать в этом чертовом Полоцке, но это меня уже не касается, тебя — тем более, и вообще никого.
3
Как там за бортом, спрашиваю, не жарко, не холодно? Я, конечно, и так узнаю минут через десять, потому что мы уже почти приехали, но у хрупкой веснушчатой проводницы на лице написано желание поболтать, я ей нравлюсь, и сейчас мне придется за это отдуваться, вечно так.
Плюс девятнадцать, бодро докладывает проводница. Только что по радио сказали, добавляет она. Моя любимая температура воздуха, говорю. Плюс девятнадцать — это просто идеально, лучше и придумать невозможно.
Мы старались! Проводница улыбается до ушей, как будто она собственными руками подкидывала уголь в небесную топку, или, напротив, прикладывала лед к мостовым, я же не знаю, каковы были первоначальные условия, и я говорю в тон ей: спасибо, ну не молчать же, в самом деле, тем более что я ей, кажется, действительно очень нравлюсь.
Стою на вокзальной площади, воздев очи горе, мне бы такси ловить, потому что сумка оттягивает плечо, да и саквояж — не подарок, честно говоря, хотя, казалось бы, полупустой, только засахаренный имбирь, да куртка с капюшоном, а все-таки. Самое время забросить вещи в багажник первого попавшегося извозчика и ехать по записанному в блокноте адресу, но облака — какие же тут сегодня облака! И молочно-белый свет струится с неба, мне решили подать летний полдень со сливками, того гляди, корица с неба посыплется, то-то смеху будет.
Ну ничего себе, вздыхаю тихонько себе под нос, можно сказать, не говорю даже, а просто громко думаю, но мимо как раз идет малорослый старичок в ветхом драповом пальто, оборачивается ко мне, поднимает к облачному небу изуродованный ревматизмом перст и так же тихо, почти беззвучно, на выдохе говорит: мы старались, и я отвечаю растерянно: спасибо.
Вечером в сумерках еду домой, возница мой, водитель допотопных синих «жигулей», по счастию, суров и молчалив, можно целых полчаса ничего не говорить, никого не слушать, и это воистину царская роскошь.
Мы едем по мосту через Неву, когда единственный солнечный луч, выбившись из-за туч, поливает жидким золотом видимую глазу реальность, и я невольно говорю: господи, да что же это у вас тут делается! Повелитель ультрамариновой таратайки внезапно подмигивает мне с видом заговорщика, сообщает доверительно: мы старались. Я смущаюсь, но все-таки бормочу неразборчивое «спасибо», и он удовлетворенно кивает, дескать, не за что, работа такая, но я рад, что тебе нравится, потому что мы действительно старались, кто не оценит — сам дурак.
Что тебе снится
Анна варит кофе, а я на нее смотрю. У Анны высокие скулы и слегка вздернутый веснушчатый нос, круглые серые глаза и длинный улыбчивый рот, крашеные желтые волосы торчат в стороны как перья. Теоретически, она некрасива. Однако я люблю смотреть на нее больше всего на свете.
Если верить единогласному вердикту друзей и знакомых, Анна отлично варит кофе. Но мне все равно, я его терпеть не могу, ни в каком виде, пью только ради удовольствия смотреть, как Анна стоит у плиты, вооруженная джезвой и длинной коктейльной ложкой. Она никогда не догадается о моей неприязни к священному напитку, потому что я знаю, как надо себя вести: после первого глотка придать лицу восхищенное выражение, а после второго адресовать чашке недоверчивый взгляд: дескать, неужели такое бывает? Неужели существует на этой земле столь божественное сочетание вкуса и аромата?! После третьего глотка недоверие должно смениться блаженством: верую, Господи, совершенство достижимо, и оно у меня во рту вот прямо сейчас, спасибо Тебе. Потом можно расслабиться и закурить, с каким выражением я буду допивать кофе, не важно, лишь бы не скривиться, забывшись, потому что невыносимо горькая все-таки дрянь, пряный аромат мускатного цвета и кардамона ничего не меняет. Но я хочу смотреть на Анну — сейчас и потом, еще много-много раз, а значит, надо хранить стойкость.